Вот кончится война... - Генатулин Анатолий Юмабаевич - Страница 17
- Предыдущая
- 17/42
- Следующая
Прибыл еще Куренной, молоденький, яснолицый паренек (мы почти все были молоденькими, ну на год, на два старше Куренного, но он почему-то казался совсем мальчиком), паренек из Ташкента. Он сразу стал запевалой в нашем взводе, не только взводе, но и в эскадроне. Когда на первом же марше он запел, мы все удивились его голосу – артист да и только. Сержант Андреев своим козлиным блеянием сразу ушел в тень.
Вошли в нашу солдатскую семью еще два украинца, молодые, Заяц и Воловик. Работали в Германии у бауэра, знали неплохо немецкий. После освобождения их сразу же призвали в армию, тут же в Германии, две недели обучали кое-чему, одели, вооружили и в часть. Были очень довольны, что они теперь, как все, что еще повоюют со вчерашними своими хозяевами. На мои навязчивые расспросы, как они здесь жили, как хозяин к ним относился, отмалчивались, только Воловик, здоровый детина, сказал, что если хорошо работал, хозяин, то есть бауэр, не обижал, особенно лучше стали относиться к ним, когда наши приблизились к границам Германии, лучше стали кормить.
Вернулся из санбата Атабаев. Казах. У меня неприятно екнуло сердце – отберет Машку да снова станет вторым номером Баулина. Я уже привык к Баулину, мне нравилось быть его вторым номером, я хотел воевать вместе с ним до конца, то есть до конца войны. Машку Атабаев не отобрал, потому как прибыл в эскадрон на коне – подобрал где-то по дороге, правда, без седла. Конь был высокий, легкий, может, даже строевой, брошенный немцами при отступлении. Но Машку за него не отдал бы, даже несмотря на ее один недостаток – она не умела ходить в звеньях. Когда придерживаешь за повод, она еще шла, но стоило только отпустить, Машка ускоряла шаг, объезжала остальных и оказывалась в голове взвода. Я обнаружил это, когда мы стали совершать долгие ночные марши. Мы все, почти все, дремали на ходу; задремав или даже уснув, я ослаблял повод и просыпался рядом с взводным Ковригиным, который будил меня негромким окриком:
– Гайнуллин, не спать!
Однажды даже огрел плеткой, так, по-свойски, да я сквозь шинель и ватную телогрейку и не почувствовал удара. Но чаще меня удерживал Баулин, который хотя и дремал, но всегда был чуток к окружающему.
– Толя, не спи.
Атабаев не мог нарадоваться тому, что вернулся наконец и вернулся именно в свой взвод. Радовался как мальчишка, как будто в семью, к братьям воротился. «Музафаров, ну как ты?! Отъелись вы тут все, у Шалаева морда кирпича просит. А заросли как без меня. Сейчас я вас приведу в порядок!» Он вынул из кармана шинели тряпичный сверток, достал из свертка машинку для стрижки, ножницы, расческу и сказал:
– Подходи по порядку.
Сначала, разумеется, подстриг старшего лейтенанта, помкомвзвода, затем принялся за нас. Стриг и брил наши заросшие грязными патлами затылки, но оставлял каждому чубчик – какой же кавалерист без чуба?
– А чего у вас у всех такие толстые шеи? – удивлялся он.
У самого у него шея была тонкая. Тонкая, мальчишеская была она и у Музафарова, наверное, и у меня, а у Шалаева, сержанта Андреева, Баулина шеи были крепкие, как у заматерелых мужиков.
На марше, если это днем, мы пели, пели, конечно, когда ехали верхом. Пели о Стеньке Разине. «Из-за острова на стрежень, – запевал Куренной необыкновенным голосом, – на простор речной волны, – подхватывали мы, – выплывают расписные Стеньки Разина челны», и тут же грохал разудалый припев:
Топится, топится
В огороде баня,
Женится, женится
Мой миленок Ваня.
Пели «Ехали казаки из Дону до дому…», «Распрягайте, хлопцы, кони…» и очень хорошую новую песню: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета…» с щемящим душу припевом: «Эх, как бы дожить бы, до свадьбы-женитьбы…» А моя любимая песня «Летят утки», песня-любовь, песня-память, была, наверное, не для строя, ее, наверное, пели наедине или в долгие зимние вечера, тоскуя по возлюбленным, уехавшим либо на войну, либо в далеким путь, пели русские девушки…
Боев все не было, вернее, бои шли где-то в отдалении, мы иногда слышали канонаду и громыхание орудий. Уже больше двух недель прошло после того боя возле фермы, и мы ни разу не вступали в бой, так как продвигались по уже занятой, освобожденной нашими войсками земле. Карабины и пулеметы наши отдыхали, теперь мы больше клинками орудовали, правда, по другой надобности. Мослы кромсали за обедом. Наш повар мясо в котел клал большими кусками и кусками же раздавал, ведро супа на взвод и большой, неразрубленный кусок мяса. Мясо мы съедали, отхватывая от костей ножами, а мослы рубили клинками, самый вкусный мосол с мозгом доставался тому, кто рубил, а рубил всегда Шалаев.
Евстигнеев, пимокат рыжий, однажды сказал:
– Чегой-то мы совсем не вступаем в бой, только едем да едем?
– Ты чего, соскучился по фрицу? – спросил я.
– Соскучился не соскучился – война скоро кончится, а я еще ни одного фашиста не убил.
– Зачем тебе их убивать, руки, что ли, чешутся?
– Как «зачем»? Пацан из дома пишет: «Папа, сколько фашистов убил?» А я ни одного. Вернусь домой, что я ему расскажу?
– Соврешь, мол, уничтожил целый взвод, – сказал Шалаев.
– Ну что ты! Разве можно врать в таком вопросе?
– Ты бы немного раньше пришел. Мы их поубивали – не считали. Ну ничего, еще успеешь, фашистов еще до хрена и больше.
Теперь, когда я во взводе пребывал уже больше месяца и фактически стал уже старожилом, был принят взводом как равный среди равных, особенно после того боя возле фермы, теперь я держался уверенно и к новичкам относился немного покровительственно. И лучше знал своих товарищей, узнал их характеры, раскусил их слабости, знал их печали и надежды. Внимательней присматривался я, конечно, к троим: Музафарову, Баулину и Шалаеву. Особенно к Музафарову. Меня тянуло к нему – ведь почти земляк, хоть и не знает горбуна Гарифа. В то же время в моем отношении к нему была какая-то настороженность. Может, это было ревностью. Ведь Музафаров был любимцем старшего лейтенанта Ковригина. Бывает же в многодетных семьях самый любимый сын. Ему во всем поблажки, ему все прощается. Хотя Музафарову нечего было и прощать. Исполнителен, аккуратен, спиртом не злоупотреблял, как, к примеру, Шалаев, не матюкался, коня и амуницию содержал в исправности, и главное, в атаку первый поднимался. Правда, табак любил, но это уж солдату не возбраняется. Может, не нравилось мне в нем то, что он считал себя на особом положении во взводе, знал, что он любимчик взводного и гордился этим. Когда Ковригин хвалил Музафарова, у того лицо напрягалось от важности и хмурились брови, но сквозь эту серьезность проглядывала самодовольная ухмылка. Поострить и понасмешничать тоже не успускал случая, хотя его остроты все были вроде этого: «Один татарин, два мордва, становись по два!» или «Следи за мной!» Теперь мне стало казаться, что и язык он коверкает нарочно, балуясь, чтобы привлечь к себе внимание.
Шалаев же, ехида и насмешник, тоже приоткрылся мне с другой стороны. В его смугловатом, чистом чернобровом лице, в его насмешливой улыбке, в его колючих глазах жило затаенное. У него было горе, он ненавидел немцев какой-то особой, личной, что ли, ненавистью, вернее, у него с ними были личные счеты. Он был терский казак, из станицы, но в начале войны уехал в Армавир, работал там то ли на заводе, то ли еще где-то, и оттуда призвали его в армию. А мать с отцом и брат младший, сестренки остались в станице. Немцы заняли Северный Кавказ, станица Шалаева оказалась под немцем. Только в сорок третьем году, после освобождения Северного Кавказа, Шалаев узнал о судьбе своей семьи. Отец, мать, сестры были живы, а брата Вальку застрелили немцы. К рождеству немцы получили из Германии много посылок. Посылки эти привезли в крытой машине и машину на ночь поставили во дворе соседей. Валька со своим дружком ночью подкрались к машине и стащили ящички с посылкой. В ящичках были шоколад, колбаса домашняя и разные вина. Показалось ребятам, что маловато сперли у фрицев, вернулись к машине по второму разу, немец, часовой, подкараулил их и застрелил Вальку. Шалаев шибко загоревал, когда узнал о смерти единственного любимого брата, и решил отомстить немцам. И мстил.
- Предыдущая
- 17/42
- Следующая