Павел. Августин - Мережковский Дмитрий Сергеевич - Страница 30
- Предыдущая
- 30/40
- Следующая
Так говорил Понтитиан. Ты же, Господи, по мере того как он говорил, обращал меня лицом ко мне. Но, не желая увидеть себя, я как бы прятался от себя самого, спиной к себе самому поворачивался. Но Ты обращал меня опять лицом ко мне. И вдруг увидел я себя, гнусного, запятнанного, израненного, искалеченного, — и ужаснулся; и некуда было бежать от себя; если же я и пытался бежать, — Понтитиан продолжал говорить, что говорил, и Ты опять поворачивал меня ко мне лицом и шире, все шире раскрывал глаза мои, чтоб я увидел себя и возненавидел…“»[200]
«Понтитиан ушел. Тогда, обернувшись к Алипию, я воскликнул:
— Что это, что это было?.. Что такое мы слышали?..
Так говорил я, сам не зная, что говорю. Он же смотрел на меня молча, с удивлением… потому что лицо мое, и глаза, и звук голоса… говорили больше слов.
И вдруг, оставив его, я кинулся вон из дома. При доме нашем был садик хозяйский, но мы одни пользовались им, потому что хозяин куда-то уехал… Мне хотелось быть одному. Но Алипий побежал за мной… Я, впрочем, был и с ним вдвоем, как один… Сели мы как можно дальше от дома… Я был вне себя, рвал на себе волосы, бил себя по лицу… Алипий же все молчал и ждал, что будет со мною… Слезы душили меня, но я не хотел плакать при нем; встал, пошел в глубину сада… лег под какое-то дерево… и начал плакать, все повторяя:
— Господи, доколе? доколе же, Господи?.. Завтра, все завтра? Отчего же не сейчас, не сию минуту, вот на этом самом месте?..
И вдруг услышал я из соседнего дома детский голос, не знаю, мальчика или девочки, напевавший часто-быстро все одни и те же слова:
Возьми — читай!
Возьми — читай!
Tolle, lege!
Tolle, lege!
„Что это за песня? — подумал я, вдруг перестав плакать. — Не слыхал ли я, как дети поют ее в какой-нибудь игре?“ — все хотел вспомнить и не мог.
Вдруг вспомнил — понял: глас Божий велит мне открыть книгу Павла и прочесть, чтó откроется.
Я встал, вернулся туда, где был Алипий и где я оставил книгу… Взял ее, открыл и прочел:
ни сладострастию, ни вожделению… не предавайтесь…
но во Христа облекитесь и заботу о плоти не превращайте в похоть, libido.
Больше я не читал… Свет пролился в сердце мое, и мрак озарился».[201]
Тот же «Свет, превосходящий свет солнечный», что осиял Павла, на пути в Дамаск.
В книге Августиновой жизни, «Исповеди», самая живая страница — эта. Кажется, можно сказать, не кощунствуя: есть в ней слова, почти такие же «Боговдохновенные», как в св. Писании; чувствуется и здесь, как там, прикосновение Духа Божия к душе человеческой.
Знает ли это сам Августин, чувствует ли над головой своей огненный язык Духа? Или, в ту минуту, как вспыхивает он, сам человек этого еще не знает?
Знает Августин, во всяком случае, главное: высшая равноденственная точка всей жизни его — здесь. Если бы этого не знал, то не сказал бы так ясно: «О, Ты, Всеблагий, Всемогущий, заботящийся о каждом в отдельности так, как будто он — все, и о всех вместе так, как будто каждый — единственный!»[202] Это скажет через много лет, после этого «случая» в миланском садике, а почти в те самые дни, как «случай» произошел, вот что говорит: «Может быть, все, что люди называют „судьбой“ („случаем“), управляется каким-то тайным порядком».[203]
— «Может быть» — для других, а для него — наверное. «Это мне сам Бог открыл, Deus mihi revelavit», — скажет он в книге о «Предопределении Святых», de Praedestinatione sanctorum, почти в самый канун смерти, вспоминая, должно быть, всю свою жизнь и делая последний вывод из всего, что было в жизни.[204]
Это и значит: нет случая — есть Промысел.
В жизни Августина все решается «случаем» в миланском садике — «гласом Божьим», услышанным в детской песенке: «возьми — читай!» — все от первого проблеска сознания, шло к этому и от этого же пойдет все, до последнего всеозаряющего света смерти — Воскресения.
Длинная-длинная, через всю жизнь протянутая цепь из крепко спаянных звеньев — маленьких «случаев» — атомов жизни; или тончайшая, белая, в черную ткань жизни вплетенная, то исчезающая, то снова появляющаяся, но никогда не рвущаяся, путеводная нить в «лабиринте»; или темнеющая на предрассветном небе цепь нагроможденных гор; небо светлеет, — светлеют и горы, — яснеют, прозрачнеют, и вдруг, на острие высочайшей вершины, — ослепительная точка — солнце; так в цепи нагроможденных бессмысленных «случаев», — вдруг смысл: «нет случая — есть Промысел».
Это изнутри, а извне: «невероятно, невозможно, как будто нелепо сочинено». Так бы, казалось, и решить и на этом успокоиться. Но вот беда: не «сочиняет» же, в самом деле, Августин, не лжет Богу, себе и людям; чтобы лгать так, надо сойти с ума, а ведь он в здравом уме, может быть, даже в слишком «здравом» (ни одного «экстаза», «видения», «чуда», за всю его жизнь). Но, если не лжет, что же это такое? Случай на случай нагромождается, и, с каждым новым, — «невероятность», «невозможность», растет в геометрической прогрессии: раз поставил на карту — выиграл, и еще, и еще, — десятый, сотый, тысячный раз; этого в карточной игре не бывает. — А в жизни? — В жизни тем менее.
— Значит, Августин лжет и Павел тоже? — Это как вам угодно. Да, как вам угодно; но кто окажется в последнем счете, «сошедшим с ума», они или мы, — еще вопрос.
Этого в карточной игре не бывает, а в жизни есть, и притом в жизни всех людей, не только святых, но и грешных, даже злодеев, с тою лишь разницей, что у святых, в этом нагромождении «случаев», все идет вверх, а у злодеев все — вниз (как бы им самим и другим ни казалось, что «вверх»).
Этого, разумеется, не видно, с нашей точки зрения; но видно, может быть, с какой-то иной, нам уже или еще неизвестной, точки — оттуда, где маска Случая падает с лица Того, кто под нею прячется, и кого мы не знаем, но знает Августин и говорит о Нем так, как никто никогда не говорил, после Павла.
Там, где он говорит об этом слишком ясно, учит нас, «проповедует», — в сердце наше может закрасться сомнение: «а что, если просто случай?» Но там, где он этого не видит или об этом умалчивает (как бы устает «считать выигрыши»), — это действует на нас почти неотразимо: так, в «случайной» встрече с пьяным нищим, чей смысл, — «узнанный Двойник», — самим Августином не понят или умолчан; или в «случайно» лежащей на шахматном столике и «случайно» попадающейся на глаза Понтитиану книге, Посланиях Павла; или в том, что после детской песенки: «возьми — читай», — та же книга открывается не на каком-либо ином Послании, а именно к Римлянам, и не на какой-либо иной главе, а на XIII, и не на каком-либо ином стихе, а на 14-м, — том самом, где говорится в нужнейшую минуту нужнейшее, все для Августина решающее, слово — ответ на всю его жизнь.
Вот в таких-то «невероятных», как будто «невозможных», «нелепо сочиненных» сцеплениях «бессмысленных случаев» их скрытый иногда от самого рассказчика или только умолчанный смысл действует на нас почти неотразимо. Это похоже на детскую игру, где все что-нибудь прячут от одного, а тот ищет, и, по мере того как подходит к спрятанному, все ему кричат: «Холодно-холодно! тепло-тепло! горячо! горит!» Так и в игре Случая с нами, — с тою лишь разницей, что здесь, в самом деле, «горит», и мы «обжигаемся».
В этом-то, почти неотразимом, действии своем «Исповедь» — одна из самых утешающих и укрепляющих книг, какие когда-либо были и будут написаны (а таких очень мало).
«Если Кто-то о нем заботился так всю жизнь, точно вел его за руку, и привел, и спас, то, может быть, и обо мне так же заботится, и меня приведет, и спасет», — эта мысль, или даже не мысль, а бесконечно смутное о чем-то бесконечно забытом воспоминание почти неотразимо шевелится в сердце каждого читателя «Исповеди», если только умерло оно не совсем.
- Предыдущая
- 30/40
- Следующая