Золотая наша Железка - Аксенов Василий Павлович - Страница 41
- Предыдущая
- 41/48
- Следующая
Да кто же из нас не помнит? Песни старших братьев мы помним и сейчас, может быть, даже больше, чем мелодии собственной юности. Вы помните – авиационное училище маршировало по Галактионовской со свертками из бани, и сотни молодых глоток разом, лихо, отчаянно пели грустную песню:
Разворот плеч и отмашка левой, серебряный кант голубых погон, пилотки, сдвинутые на бровь, – без пяти минут офицеры, летчики-пилоты, бомбы-самолеты, мы парни бравые, бравые, бравые, но чтоб не сглазили подруги нас кудрявые, мы перед вылетом еще их поцелуем горячо и трижды плюнем через левое плечо.
Пора, пора в путь-дорогу, они улетают, и у них в руках «Яки», «Илы», «Петляковы», у них в руках оружие, у них в руках память об оставшихся девушках, этих дурбин-целиковских в бедных маркизетовых платьицах, что трепещут над острыми коленками весело и насмешливо – наплевать на войну! Мне кажется, что тогда люди не чувствовали, как уходит юность, и не считали прожитых лет.
Мальчики улетали в центр мировых событий так же, как улетали их английские, и французские, и американские ровесники, свободолюбивое человечество.
Союзники, вы помните, ребята, как вдруг к нашим волжским старым городам приблизилась Атлантика, как она взлетела к нам тогда из кинохроники, мохнатые волны, ощетинившиеся спаренными и счетверенными зенитками, торпедные залпы, клубы дыма, и вдруг к кинокамере оборачивались узкие смеющиеся лица англичан.
Что ж, нашим старшим братьям, как и нам, становилось веселей оттого, что какой-то детина из Канзаса перед отправкой на фронт нашел себе «чудный кабачок и вино там стоит пятачок», да и тем морякам, летчикам и коммандос, должно быть, становилось теплей оттого, что вдоль бесконечного Восточного фронта «бьется в тесной печурке огонь» и «на поленьях смола, как слеза» и прежде загадочному, а теперь близкому Ивану, свободолюбивому homo sapiens, поет, все поет и поет гармонь «про улыбку твою и глаза», а Гансу, этому homo, обманутому нацистами, становится холодно от этого огонька, и нервные пальцы берутся за аккордеон.
Эге, забыты уже штурмовые гимны – «Die Fahne hoch! Sa marschiert» – уже почесывается Ганс, кажется, мы опять откусили цукер-кухена не по зубам, моя подружка Лили, и не поможет нам уже никакое вундерваффе, и ничего, кроме твоих колен, колен твоих их либе дих, моя Лили Марлен.
– Браво, браво, мальчики! Ой, как смешно сейчас Самсик подыграл на саксе «Барон фон дер Пшик» – помните? – покушать русский шпиг давно уж собирался и мечтал.
– А помните начало:
– А ведь это и сейчас звучит здорово, вот послушайте:
– Не смеют, не смеют, не смеют крылья черные над Родиной летать!
– Мальчики, у меня просто мурашки бегут по коже от этих песен.
– Давайте выпьем от мурашек!
– Если сейчас выпьем, я разревусь.
– А смотрите-ка, у Пашки уже глаза на мокром месте. Неужели растрогался, Слон?
– Я не знаю, ребята, что это сегодня с нами? Вот ты поешь, Краф, «день погас, и в голубой дали», а передо мной так и мелькают отроческие картины, эвакуация, голодные шальные прогулки по перенаселенному городу, всегда бегом, всегда со свистом, с чувством близкого чуда.
Трамвай 43-го года
– Я помню разболтанный, мотающийся из стороны в сторону вагон трамвая. Четыре мощных парня в пилотских куртках курили на задней площадке. Трамвай был убогим, без единого целого стекла, и грохотал он по убогой улице, где сквозь ржавые и гнутые прутья садовых решеток, сквозь смиренно тлеющий осенний парк сквозили кирпичные стены смиренной, иждивенческой скудости, тихого угасания, заброшенности. На меня всегда навевала тоску эта улица, но парни шумно курили крепчайший табак и топали отменными сапогами и каждым своим движением как бы говорили мне, хилому школяру: «Не дрейфь, перезимуем, не угаснем», – а потом они вдруг стали выпрыгивать из трамвая, не дожидаясь остановки.
– Давай, Ермаков! Вали, как из «Дугласа»!
И пошли один за другим.
– Мы любили их.
– Мы их любили и завидовали.
– Как говорится, «хорошей завистью».
– Конечно, хорошей, но если быть честным, это была не совсем чистая зависть. Хорошая, но уже не совсем чистая зависть, к нашим косточкам уже притрагивалось либидо. Мы завидовали их пилоткам, звездочкам, их оружию, их боям в рядах свободолюбивого человечества, но мы завидовали уже и их встречам, и их разлукам, и синему скромному платочку, что «падал с опущенных плеч», и вальсы «в этом зале пустом» чрезвычайно трогали наше воображение.
– Браво, Эрик! Очень трогательно.
– Вздор! Что же нечистого в этой зависти? На мой взгляд, прекрасная зависть.
– Я именно это и имею в виду. За границей детства – волшебный аромат извечного греха.
При упоминании «извечного греха» в глубине Слоновой квартиры скрипнула дверь и послышалось хихиканье. Наташа прислушалась и улыбнулась.
– Я вспомнила, как наш главный сын Кучка пел романс:
А когда я ему растолковала, что тут нечто другое, он был огорчен. В другой раз я заметила, что он часто употребляет термин «развивающиеся страны» и ему кажется, будто это такие страны, которые развеваются, как флаги. В этом он долго упорствовал, а на слове «коньяк»...
В глубине квартиры вдруг стукнула дверь детской, и перед обществом явился рослый двенадцатилетний акселерат – главный сын Кучка, суровый и со скрещенными на груди руками.
– Я и сейчас считаю, что коньяк – это не город во Франции, а конь с рогами яка, который на этикетке, а вы, взрослые, ничего не понимаете, потому что живете в волшебном аромате из млечного греха. Кроме того, горланить песни можно и потише. Младшие дети кряхтят во сне.
Сказав это, главный сын развалился прямо в пижаме на ковре и помахал рукой несколько смущенным гостям.
– Продолжайте беседу, не смущайтесь. Я вполне полноправный член этой семьи.
- Предыдущая
- 41/48
- Следующая