Сдается в наем - Голсуорси Джон - Страница 20
- Предыдущая
- 20/63
- Следующая
– Вместо веера должна быть корзина винограда, – прошептало видение, но здесь у меня её нет. Это мой костюм по Гойе. Поза взята с картины. Нравится тебе?
– Это – сон!
Видение сделало пируэт.
– Потрогай, посмотри.
Джон стал на колени и почтительно притронулся к подолу.
– Виноградный цвет, – раздался шёпот, – «La Vendimia» – сбор винограда.
Пальцы Джона с двух сторон легко коснулись её талий; он поднял глаза, полные влюблённого восторга.
– О Джон! – прошептало видение, нагнулось, поцеловало его в лоб. Опять сделало пируэт и, скользнув за дверь, исчезло.
Джон стоял на коленях, голова его упала на постель. Сколько времени пробыл он в этом положении, он и сам не знал. Стук ногтем в дверь, шаги, шуршание юбок, как во сне, не смолкали; и перед его сомкнутыми глазами стояло видение и улыбалось ему и шептало, и медлил в воздухе слабый запах нарцисса. А на лбу, в том месте, где его поцеловали, держался лёгкий холодок, словно от прикосновения цветка. Любовь наполняла его душу, любовь юноши к девушке, любовь, которая так мало знает и так много таит надежд, которая ни за что на свете не спустится с высот и должна превратиться со временем в сладкое воспоминание, испепеляющую страсть, скучный брак или, единожды на много случаев, – в сбор винограда, обильного и сладкого, с румянцем заката на гроздьях.
И здесь и в другом месте довольно было сказано о Джоне Форсайте, чтобы показать, какое большое расстояние лежало между ним и его прапрадедом, первым Джолионом, владельцем приморской фермы в Дорсете. Джон был чувствителен, как девушка, – чувствительней девяти из десяти современных девушек; силой воображения он не уступал «несчастненьким» своей сводной сестры Джун; и, как сын своего отца и своей матери, он, естественно, был впечатлителен и привязчив. И всё же в самых глубинах его существа было нечто от старого основателя их рода – тайное упорство души, боязнь выказать свои чувства, твёрдая решимость не признавать себя побеждённым. Впечатлительным и привязчивым мальчикам с богатым воображением обычно трудно приходится в школе, но Джон инстинктивно скрывал подлинную свою природу и был среди товарищей лишь в меру несчастлив. До сих пор он только с матерью был совершенно откровенен и естествен; когда в субботу он ехал домой в Робин-Хилл, на сердце у него было тяжело, потому что Флёр сказала ему, что он не должен быть откровенным и естественным с той, от кого он никогда ничего не скрывал, не должен даже ей рассказывать про их вторичную встречу, если только не убедится, что ей это известно и так. Ему казалось это до того невыносимым, что он готов был дать телеграмму и под каким-нибудь предлогом остаться в Лондоне. И первое, что он услышал от матери, было:
– Итак, ты встретил там нашу маленькую приятельницу из кондитерской, Джон. Какова сна при более близком знакомстве?
С облегчением и с ярким румянцем на щеках Джон ответил:
– О, она очень славная, мама.
Она локтем прижала его руку.
Джон никогда ещё так не любил свою мать, как в эту минуту, опровергавшую, по-видимому, опасения Флёр и возвратившую его душе свободу. Он повернул голову и посмотрел на мать, но что-то в её улыбающемся лице что-то такое, что, может быть, лишь он один мог уловить, – остановило закипавшие в нём слова. Может ли страх сочетаться с улыбкой? Если да, то на её лице он прочёл страх. И совсем иные слова сорвались с губ Джона: о сельских работах, о Холли, о Меловых горах. Он говорил быстро, ожидая, что она сама переведёт разговор на Флёр. Но этого не случилось. И отец его также не упомянул о девушке, хотя и ему известно было, конечно, об их встрече. Как обкрадывало, как калечило действительность это умалчивание о Флёр, когда он был весь полон ею и когда мать его вся полна была своим Джоном, а его отец весь полон его матерью! Так провели они втроём субботний вечер.
После обеда мать села за рояль; она, казалось, нарочно играла его самые любимые вещи, и он сидел, обняв руками одно колено и позабыв пригладить взъерошенные волосы. Он глядел на мать, пока она играла, но видел Флёр – Флёр в озарённом луною яблоневом саду. Флёр над залитой солнцем меловой ямой. Флёр в её фантастическом наряде, – вот она покачивается, шепчет, склоняется над ним, целует в лоб. Слушая, он на минуту совсем забыл о себе и взглянул на отца, сидевшего в другом кресле. Почему у отца такие глаза, такое грустное, непонятное выражение? С чувством смутного раскаяния Джон встал и пересел на ручку кресла, в котором сидел отец. Отсюда он не мог видеть его лица; и снова увидел Флёр – в белых и тонких руках матери, скользивших по клавишам, в профиле её лица, в её серебряных волосах и в глубине комнаты у открытого окна, за которым шагала майская ночь.
Когда Джон поднялся к себе, чтобы лечь спать, мать пришла к нему в комнату. Она остановилась у окна и сказала:
– Удивительно разрослись эти кипарисы, которые посадил твой дедушка. При свете месяца они мне кажутся всегда особенно прекрасными. Мне жаль, что ты не знал своего дедушку, Джон.
– Когда ты выходила замуж за папу, он – был ещё жив? – спросил неожиданно Джон.
– Нет, дорогой; он умер в тысяча восемьсот девяносто втором году очень старым, восьмидесяти пяти лет, если не ошибаюсь.
– Папа похож на него?
– Похож немного, но тоньше и не такой внушительный.
– Да, я это знаю по портрету дедушки. Кто его писал?
– Один из «несчастненьких» нашей Джун; но портрет неплохой.
Джон осторожно взял мать под руку.
– Мама, расскажи мне о ссоре в нашей семье.
Он почувствовал, как задрожала её рука.
– Нет, дорогой; это пусть когда-нибудь расскажет тебе отец, если найдёт возможным.
– Значит, ссора была серьёзная? – пресекающимся голосом сказал Джон.
– Да.
В наступившем молчании ни мать, ни сын не знали, что дрожало сильнее – локоть ли, или сжимавшие его пальцы.
– Некоторые люди, – сказала мягко Ирэн, – находят, что луна на ущербе имеет злобный вид; а для меня она всегда пленительна. Посмотри на тени кипарисов. Джон, папа говорит, что мы с тобою можем поехать на два месяца в Италию. Хочешь?
Джон выпустил её локоть, и рука его повисла: так остры и так смутны были его переживания. Ехать с матерью в Италию! Две недели назад он лучшего и не желал бы; а теперь это наполнило его отчаянием; что-то подсказывало ему, что неожиданное предложение сделано в связи с Флёр. Он проговорил запинаясь:
– О, конечно; но только, право, не знаю… Как же, ведь я только что принялся за дело? Мне хотелось бы подумать.
Её голос отозвался холодно и ласково:
– Да, милый, подумай. Но лучше теперь, чем когда ты возьмёшься всерьёз за сельское хозяйство. С тобою, в Венеции – как было бы хорошо!
Джон обхватил её за талию, ещё гибкую и упругую, точно у девушки.
– А как же ты оставишь папу одного? – сказал он робко, чувствуя себя виноватым.
– Папа сам предложил; он считает, что ты должен посмотреть хотя бы Италию, прежде чем остановишься на чем-нибудь определённом.
Чувство вины умерло в Джоне: он знал – да, знал, – что его отец и мать говорили не откровеннее, чем он сам. Его хотят удалить от Флёр. Сердце его ожесточилось. И, словно понимая происходившее в нём, мать сказала:
– Спокойной ночи, дорогой. Выспись хорошенько и подумай. Но, право, было бы чудесно!
Она прижала его к груди так порывисто, что он не мог разглядеть её лица. Он стоял, чувствуя себя так, как, бывало, в детстве, когда напроказит; ему было больно оттого, что он не испытывал сейчас прилива любви к ней, и оттого, что сознавал свою правоту.
А Ирэн, помедлив минуту у себя, прошла в гардеробную, отделявшую её спальню от спальни мужа.
– Ну как?
– Он подумает, Джолион.
Наблюдая усталую улыбку на её губах, Джолион сказал спокойно:
– Ты бы лучше позволила мне рассказать ему все, и мы бы с этим покончили. В конце концов, Джон по своим инстинктам настоящий джентльмен. Он только должен понять…
– Только! Он не поймёт; это невозможно.
- Предыдущая
- 20/63
- Следующая