Любовница смерти - Акунин Борис - Страница 24
- Предыдущая
- 24/49
- Следующая
Японец Маса, правда, тоже нисколько не смутился. Уставился на лежащую девицу, одобрительно поцокал языком и изрек:
– Курасивая барысьня. Кругренькая и ноги торстые.
– Маса! – покраснел Гэндзи. – Сколько раз тебе объяснять! Перестань пялиться! У нас не Япония!
Однако Дуня репликой японца была явно польщена.
– Что вас, собственно, интересует? – спросил живописец, поочередно оглядывая каждого из посетителей прищуренным взглядом. – Я ведь и в самом деле его совсем не знал. Ни разу у него не был. Он вообще производил впечатление буки. Ни компаний, ни гулянок, ни женских голосов. Прямо отшельник.
– Он, бедненький, на личность уж очень нехорош был, вся рожа в чириях, – подала голос Дуня, почесывая локоть и глядя на Масу. – А женским полом очень даже интересовался. Бывало, встретит у подъезда, прям обшарит всю глазенками. Ему бы побойчее быть, так и понравиться бы сумел. Чирии, они от одиночества. А глаза у него были хорошие, грустные такие и цветом, как васильки.
– Помолчи, дура, – прикрикнул на нее Стахович. – Тебя послушать, все мужчины только и думают, как до твоих телес добраться. Но она права: он застенчивый был, слова не вытянешь. И, правда, очень одинокий, неприкаянный. Все бубнил что-то по вечерам. Что-то ритмичное, вроде стихов. Иногда пел, довольно немузыкально – больше малороссийские песни. Перегородки тут дощатые, каждый звук слышно.
Все стены комнаты были увешаны набросками и этюдами, по большей части избражавшими женский торс в разных ракурсах и положениях, причем при некоторой наблюдательности нетрудно было заметить, что материалом для всех этих штудий послужило тело Дашки-Дуни.
– Скажите, – поинтересовалась Коломбина. – А почему вы всё время пишете одну и ту же женщину? Это у вас стиль такой? Я читала, что в Европе теперь есть художники, которые изображают только что-нибудь одно: чашку, или цветок в вазе, или блики на стекле, стремясь достичь совершенства.
– Какое там совершенство. – Стахович повернулся, приглядываясь к любознательной барышне. – Где достать денег на других натурщиц? Взять вот к примеру вас. Вы ведь мне из одной любви к искусству позировать не станете?
Коломбине показалось, что его прищуренный взгляд проникает ей прямо под жакет, и она поежилась.
– А силуэт у вас интересный. Линия бедер просто пленительная. И груди, должно быть, грушевидные, немножко асимметричные, с большими ареолами. Я угадал?
Маша Миронова от этих слов, наверное, помертвела бы и залилась густой краской. А Коломбина не дрогнула и даже улыбнулась.
– П-позвольте, сударь, как вы смеете г-говорить подобные в-вещи! – в ужасе вскричал Гэндзи, кажется, готовый немедленно вступиться за честь дамы и разорвать оскорбителя на кусочки.
Но Коломбина спасла живописца от неминуемого поединка, сказала с самым невозмутимым видом:
– Не знаю, что такое «ареолы», но уверяю вас, груди у меня совершенно симметричные. А насчет грушевидности вы не ошиблись.
Наступила короткая пауза. Художник рассматривал талию смелой девицы, Гэндзи утирал лоб батистовым платком, Маса же подошел к натурщице и протянул ей вынутый из кармана леденец в зеленой бумажке.
– Ландриновый? – спросила Дашка-Дуня. – Мерси.
Коломбине представилось, как Стахович, ставший мировой знаменитостью, приезжает в Иркутск с выставкой. Главное из полотен – ню «Соблазненная Коломбина». То-то скандал будет. Пожалуй, об этом стоило подумать.
Однако художник смотрел уже не на нее, а на японца.
– Какое потрясающее лицо! – воскликнул Стахович и в волнении потер руки. – И не сразу разглядишь! Сколько блеска в глазах, а эти складки! Чингис-хан! Тамерлан! Послушайте, сударь, я должен непременно написать ваш портрет!
Коломбина была задета: значит, у нее интересен только силуэт, а этот сопящий азиат у него Тамерлан? Гэндзи тоже уставился на своего камердинера с некоторым изумлением, а Маса нисколько не удивился – только повернулся боком, чтобы художник смог оценить и его приплюснутый профиль.
Гэндзи осторожно взял живописца за рукав:
– Господин Стахович, мы пришли сюда не для того, чтобы вам п-позировать. Дворник рассказывал, что в ночь самоубийства вы вроде бы слышали из-за стены какие-то необычные звуки. Постарайтесь описать их как можно подробнее.
– Такое нескоро забудешь! Ночка была ненастная, за окнами ветер завывал, деревья трещали, а всё равно слышно было. – Художник почесал в затылке, припоминая. – Значит, так. Домой он вернулся перед полуночью – ужасно громко хлопнул входной дверью, чего раньше за ним не водилось.
– Точно! – встряла Дашка-Дуня. – Я тебе еще сказала: «Напился. Теперь и девок водить начнет». Помнишь?
Гэндзи смущенно покосился на Коломбину, чем очень ее насмешил. За нравственность ее опасается, что ли? И так понятно, что Дашка здесь не только дни проводит, но и ночи.
– Да, именно так ты и сказала, – подтвердил художник. – Мы ложимся поздно. Я работаю, Дуня картинки в журналах смотрит, ждет, пока я закончу. Этот, за стенкой, топал, метался по комнате, бормотал что-то. Пару раз расхохотался, потом зарыдал – в общем, был не в себе. А потом, уж далеко заполночь, вдруг началось. Вой – жуткий такой, с перерывами. Я ничего подобного в жизни не слыхивал. Сначала подумал – он пса приблудного привел. Нет, вроде непохоже. Потом вообразил, что сосед с ума спятил и воет, но человек такие звуки извлекать не может. Это было что-то утробное, гулкое, но при этом членораздельное. Будто выпевали что-то, какое-то слово, снова и снова. И так два, три, четыре часа подряд.
– У-ииии! У-ииии! – густым басом завыла Дашка-Дуня. – Да, Лёшик? Прямо жуть! У-иии!
– Вот-вот, похоже, – кивнул художник. – Только громче и, в самом деле, как-то очень жутко. Пожалуй, не «у-иии», а «умм-иии». Сначала низко так – «уммм», а потом выше – «иии». У нас тут тоже шумно бывает, поэтому мы сначала ничего, терпели. А когда спать улеглись, это уже часу в четвертом, невмоготу стало. Стучу ему в стенку, кричу: «Эй, студент, что за концерт?» Никакого ответа. Так и выло до самого рассвета.
– Как вспомню, мороз по коже, – пожаловалась натурщица стоявшему рядом Масе, и он успокаивающе погладил ее по голому плечу, после чего свою ладошку с плеча так и не убрал. Дашка-Дуня, впрочем, не возражала.
– Это всё? – задумчиво спросил Гэндзи.
– Всё, – пожал плечами Стахович, удивленно наблюдая за Масиными маневрами.
– Б-благодарю, прощайте. Сударыня.
Гэндзи поклонился натурщице и стремительно направился к выходу – Коломбина с Масой кинулись следом.
– Почему вы не стали его больше ни о чем расспрашивать? – накинулась она на Гэндзи, уже на лестнице. – Он только-только начал говорить про интересное!
– Самое интересное он нам уже сообщил. Это раз, – ответил Гэндзи. – Больше мы от него ничего существенного не узнали бы. Это два. Еще минута, и мог бы разразиться скандал, потому что кое-кто вел себя чересчур нахально. Это три.
Дальше он заговорил на какой-то тарабарщине – очевидно, по-японски, потому что Маса отлично его понял и затарабанил что-то в ответ. Судя по интонации, оправдывался.
Уже на улице Коломбину вдруг как громом ударило.
– Голос! – закричала она. – Но ведь и Офелия во время сеанса поминала о каком-то голосе! Помните, когда она общалась с духом Аваддона!
– Помню, помню, не кричите так, на вас оглядываются, – сказал Гэндзи, блюститель пристойности. – А вы поняли, что именно выпевал этот голос? К чему призывал он Аваддона? Да так, что сомнений не осталось – это и есть Знак.
Она попробовала тихонько повыть:
– Уммм-ииии, умм-ииии.
Представила глухую ночь, бурю за окном, трепещущий огонек свечи, белый листок бумаги с косыми строчками. Господи Боже!
– Умммрииии, умммрииии… Ой!
– То-то что «ой!» Только представьте: страшный, н-нечеловеческий голос, беспрерывно повторяющий: «Умри, умри, умри», и так час за часом. А перед тем, на сеансе, Аваддон напрямую был назван избранником. Чего уж еще? Пиши прощальное стихотворение да лезь в п-петлю.
- Предыдущая
- 24/49
- Следующая