Любовница смерти - Акунин Борис - Страница 38
- Предыдущая
- 38/49
- Следующая
Тут дож вдруг обернулся к Коломбине:
– Ты говоришь, что Смерть уже дважды писала тебе. Скажи, пробовала ли ты записки на воспламеняемость?
– Конечно, пробовала, – быстро ответила Коломбина, но внутри у нее всё так и сжалось.
Розыгрыш! Подлый розыгрыш! Кто-то из соискателей подсунул ей эти листочки, чтобы поглумиться! Выбрали двух самых глупых, ее и этого идиота Калибана?
Сразу же обожгла догадка. Жертва обмана метнула испепеляющий взгляд на Горгону – не ухмыляется ли. Та ответила взором, исполненным еще более жгучей неприязни. Ага, выдала себя!
От обиды и разочарования Коломбина закусила губу. Подлая, подлая, подлая!
Ничего, признаться мерзавка не посмеет – Просперо с позором выгонит ее из клуба.
Глядя Горгоне прямо в глаза, Коломбина с вызовом сказала:
– И спичкой жгла, и свечкой – не горят. А моя кобра [она взяла за шейку Люцифера, нырнувшего в декольте, на теплое местечко, и показала всем ею ромбовидную голову] цапнула бумагу клыками и в ужасе отползла!
Уж врать, так врать.
– Я просил тебя не носить сюда эту гадость, – сказал Просперо, глядя на змею с отвращением. Он невзлюбил бедняжку еще с той первой ночи, когда уж цапнул его за палец.
Коломбина хотела заступиться за своего наперсника, но не успела.
– У нее не горит, а моя сгорела?! – простонал убитый горем Калибан и заорал так, что качнулось пламя свечей. – Это нечестно! Несправедливо!
И дюжий бухгалтер разрыдался, как ребенок.
Пока все его утешали, Коломбина потихоньку вышла, побрела по направлению к бульвару.
Впору было самой расплакаться. Какая гнусная, кощунственная шутка!
Было безумно жалко мистического подъема последних дней, сладостного замирания сердца, а более всего – ощущения своей избранности.
Мести, душа жаждала мести! Лучше всего будет потихоньку шепнуть Калибану, кто из членов клуба забавляется сочинением записочек. Калибан не из джентльменов, он миндальничать не станет. Расквасит Горгоне всю ее лисью мордочку. Хорошо бы нос сломал или зуб выбил, размечталась ожесточившаяся барышня.
– Мадемуазель К-Коломбина! – раздался сзади знакомый голос. – Вы позволите вас проводить?
Кажется, принц Гэндзи со своей сверхъестественной проницательностью разглядел, какая буря бушует в ее душе.
Поравнявшись с Коломбиной, он как бы ненароком взглянул в покрасневшее лицо лжеизбранницы. Заговорил не о записках и не о Калибановой истерике, а совсем о другом, и голос был не обычный, слегка насмешливый, а очень серьезный.
– Наши заседания всё больше напоминают фарс, но смеяться не хочется. Слишком много т-трупов. Я таскаюсь в этот нелепый клуб уже три недели, а результат нулевой. Нет, что я говорю! Не нулевой – отрицательный! У меня на глазах погибли Офелия, Лорелея, Гдлевский, Сирано. Я не смог их спасти. А сейчас я вижу, как этот черный водоворот засасывает вас!
Ах, вашими бы устами, тоскливо подумала Коломбина, но виду не подала – напротив, скорбно сдвинула брови. Пусть поволнуется, пусть поуговаривает.
А Гэндзи и в самом деле, кажется, волновался – говорил всё быстрее, да еще рукой в перчатке себе помогал, когда не мог сразу найти нужное слово:
– Зачем, зачем подгонять смерть, зачем облегчать ей задачу? Жизнь – такая хрупкая, беззащитная д-драгоценность, ей и без того ежеминутно угрожает мириад опасностей. Умереть ведь всё равно придется, эта чаша вас не минует. Зачем же уходить из зала, не досмотрев спектакль до конца? А вдруг пьеса, в которой, между прочим, каждый исполняет главную роль, еще удивит вас неожиданным развитием сюжета? Наверняка удивит, причем не раз и, возможно, самым в-восхитительным образом!
– Послушайте, японский принц Эраст Петрович, чего вы от меня хотите? – озлилась на проповедь Коломбина. – Какие такие восхитительные сюрпризы сулит мне ваша пьеса? Ее финал известен мне заранее. Занавес закроется в каком-нибудь 1952 году, когда я, выходя из электрического трамвая (или на чем там будут ездить через полвека), упаду, сломаю шейку бедра и буду две недели или месяц валяться на больничной койке, пока меня, наконец, не приберет воспаление легких. И, конечно же, это будет больница для бедных, потому что все свои деньги к тому времени я потрачу, а новым взяться неоткуда. К этому самому 1952 году я превращусь в морщинистую, жуткую старуху семидесяти трех лет, с вечной папиросой в зубах, никому не нужную, непонятную новому поколению. По утрам я буду отворачиваться от зеркала, чтобы не видеть, во что превратилось мое лицо. Семьи у меня с моим характером никогда не появится. А если даже и появится – одиночество от этого бывает еще безысходней. Спасибо вам за такую участь. Зачем и кому, по-вашему, нужно, чтобы я дожила до этого? Богу? Но ведь вы, кажется, не верите в Бога?
Гэндзи слушал, болезненно морщась. Ответил горячо, с глубокой убежденностью:
– Да нет же, нет! Милая Коломбина, нужно доверять жизни. Нужно без страха вверять себя ее течению, потому что жизнь бесконечно мудрее нас! Она все равно обойдется с вами по-своему, иногда довольно жестко, но в конечном итоге вы поймете, что она была п-права. Она всегда права! Ведь кроме тех мрачных перспектив, которые вы рисуете, жизнь обладает еще и многими волшебными качествами!
– Это какими же? – усмехнулась Коломбина.
– Да хотя бы все той же высмеянной вами особенностью преподносить неожиданные и драгоценные дары – в любом возрасте, в любом физическом состоянии.
– Какие? – снова повторила она и снова усмехнулась.
– Бесчисленные. Небо, трава, утренний воздух, ночное небо. Любовь во всем многообразии ее оттенков. А на закате жизни, если заслужите, – успокоенность и мудрость…
Почувствовав, что его слова начинают действовать, Гэндзи усилил натиск:
– Да и, если уж говорить о старости, с чего вы взяли, что этот ваш 1952 год окажется так уж ужасен? Я, например, уверен, что это будет з-замечательное время! Через полвека в России установится повсеместная грамотность, а это означает, что люди научатся быть терпимее друг к другу и отличать красивое от безобразного. Электрический трамвай, о котором вы упомянули, станет самым обычным средством передвижения. По небу будут скользить летательные аппараты. Появится еще много удивительных чудес техники, которые сегодня нам невозможно даже вообразить! Вы ведь так молоды. Тысяча девятьсот пятьдесят второй год, это немыслимо д-далекое время, для вас вполне достижим. Ах, да что мы с вами уперлись в 1952 год! К тому времени медицина разовьется так, что продолжительность жизни намного увеличится, и само понятие старости отодвинется на более поздний возраст. Вы наверняка проживете и девяносто лет – и увидите 1969 год! А может быть, и сто лет – и тогда заглянете в 1979-ый. Только представьте себе! Разве у вас не захватывает дух от этих цифр? Из одного любопытства стоит выдержать все тяжкие испытания, которые, судя по всему, сулит нам начало нового века. Пробиться через теснины и пороги истории, чтобы потом сполна насладиться вольным, равнинным ее течением.
Как красиво он говорил! Коломбина поневоле заслушалась и залюбовалась. Подумала: а ведь он прав, тысячу раз прав. И еще подумала: почему он упомянул о любви? Просто для фигуры речи или же в этих словах содержится особый смысл, предназначенный только мне одной?
Отсюда ее мысли приняли иное направление, далекое от философствований и попыток угадать будущее.
Что представляет собой личная жизнь Эраста Петровича Неймлеса, задалась вопросом Коломбина, искоса поглядывая на красавца. Судя по всему он – застарелый холостяк, из тех, кому, как говорила няня, чем жениться, милей удавиться. Неужто так, год за годом, и довольствуется компанией своего японца? Ох, непохоже – чересчур уж хорош собой.
Вдруг сделалось ужасно жаль, что он не встретился ей раньше, до Просперо. Может быть, всё вышло бы совсем по-другому.
Они расстались на углу Старопанского переулка. Гэндзи, сняв цилиндр, поцеловал задумчивой барышне руку. Перед тем как войти в подъезд, она оглянулась. Он стоял на том же месте, под фонарем. Цилиндр держал в руке, ветер шевелил его черные волосы.
- Предыдущая
- 38/49
- Следующая