Повести - Сергеев Юрий Васильевич - Страница 49
- Предыдущая
- 49/118
- Следующая
— Коль принесёшь, поможет, — прикрыл глаза трясучей рукой.
Ковалёв наскоро порылся в домике медички, улетевшей за лекарством в город, и отыскал коробки с настойками.
Обеспокоено вернулся в дом. Фомич крякнул и засуетился, увидел пузырек, вытряс в пустую кружку и выпил.
— Дед, помрешь от такой дозы!
— Погодь! Не вспугни, пущай разойдётся, — встал с койки, подсел на корточки к печке и засмалил папиросу. — С утра не мог старика подлечить, начальник? Чуть не помер в лесу.
— Да кто же знал? А если тебе плохо, зачем пил?
— Я за год впервой употребил. Вот! И кровица согрелась, побежала веселей. Шибко нужное лекарство сочинил кто-то, ей-Бог!
Фомич зашвырнул окурок в поддувало и прилёг на койку. Глаза блеснули из-под сощуренных век, выглянули в улыбке остатки прокуренных зубов, шмыгнул по-ребячьи щербатым носом. Изуродованное старостью лицо отмякло истомой.
— Кондрат Фомич? Золото как брали в те годы! Шурфами?
— Всяко, парень, всяко… Кто шурфом, кто под мхом, а кто и грехом. Кому как сподручней было, всяко…
— Расскажи.
— К чему эта напасть тебе. Эха-ха-а. Мутная и бесшабашная жизнь была у старателя. Пили всё, что горит, любили всех, кто шевелится. Начал я в двадцатые годы артельщиком у Елизара Храмова. Артельку кликали по фамилью старшинки — стало быть Храмовской. Старались мы отсель недалече, двенадцать душ, круглая дюжина.
Сейчас вам чё не мыть золотьё? Такая техника гребёт, страх один. А тогда? Кайло, лопата, деревянная проходнушка да нюх Храмова? В тот год стерял он фарт. Всё лето били шурфы, и всё понапрасну. Он и так, и эдак, а всё одно глухари — пустые шурфы — копаем. Вроде бы и все приметы есть, а окромя значков ничё не кажется.
А, как он место для шурфа избирал! Хватит кайлуху за ручку, прежде перекрестится, раскрутит её с закрытыми глазами и кинет. Где кайло упадёт, там и место для шурфа, там и удача должна быть, а всё одно глухари выходят. Божится, что должно быть. А не даётся оно. Сам не спит и нам не позволяет, работаем до упаду и попусту.
Промотались и обносились до сраму, а уж березняк пожелтел. Роптать начали, надоели друг дружке до тошноты. И не сдержались пятеро, сбегли. Шибко Елизар матерился, велел и нам собираться. Подались в город, тогда он ещё посёлком был. Где-то на третий день свалились в неприметный ручей.
Ночью снег настиг, буранит, метёт, озябли у костра в своих лохмотьях, хорошо хоть шалаш слепили загодя, пропали бы совсем. А утром очнулись, глядим, Храмов зарылся под землю, бьет шурф. Помогать никто не стал, собрались и ушли. Озверел или чокнулся мужик, кто ево разберет.
Звали его за собой, да куда там! Откуда у него и силы брались? Еле добрались к жилью, прокляли всё на свете. А он, через две недели, заявился по снегу, чуть живой, и три фунта в золотоскупку снёс. На кочку сел шурфом, на дурное золото.
Мы к нему: "Накорми, отец родной, поделись", а он мотает головой: "Хрен вам, братцы, одного кинули". Но всё же, сжалился. Бочку вина поставил, еды накупил, кого и приодел. Да был среди нас один здоровенный малый, когда уснули опосля винца, прибил колуном Елизарку, ограбил и смылся.
А куда из наших краёв зимой денешься? Нашли… Списали… Как есть. Прииск был потом на энтом ключе, Елизаровский, в войну много дал.
— Да он и сейчас работает.
— Остатки добирают… Вот слухай. Был на том прииске главным геологом один человек. Всё невесть где шлялся в одиночку и принёс полную шапку рудного золота в кварце. "Вот! — молвит. — Открыл первое рудное золото Белогорья".
Да нарвался он на неприятности из-за того, что заховал один самородочек. Посадили его, а он со зла и обиды скрыл, где ту жилу отыскал. Вот ить, как можно человека ожесточить! Живёт он теперь один на, краю города. Совсем старик, плошей меня.
Из комбината геологи у него выпытывали о жилочке. "Забыл всё напрочь, — говорит, — а даже помнил бы, не сказал, нету у меня веры в людей!" Я ево и совестил уж наедине, при чём здесь люди? Молчит.
Видать, и сам жалеет, а не может себя пересилить. Так глупо жизнь растратил. Ради чего небо коптит? До сих пор не сыскали того рудного месторождения. Вот так-то, парень. — Фомич дотянулся до стола, большими глотками выпил кружку холодного чая и вновь откинулся на койке.
Выпростался из-под бороды хрящеватый кадык и вдруг дёрнулся всхлипом. Смазал ладонью с изрубленных временем щёк мутные слёзы, тяжко вздохнул.
— Что с тобой, плохо стало? — забеспокоился Семей.
— Вот и помирать буду, а жалко мне тово инженерку. Хотел добра, а получилось худо. А меня ить тоже дочь родная чуть не засудила! А за что? Все силы отдавал на ие жисть. Дом купил и обставил, одел обоих с зятем. Мне-то, сколь надо! Да угораздило переночевать один раз.
Через день Нюська прибегает в мою избёнку и винит в том, что украл запонки и цепь из золота, дескать, в шкатулке лежали. В милицию попёрлась, дура. А это иё муженек умыкнул и пропил.
Потом я в тайгу отлучился, так и он мне весь огород перекопал, печь перебрал, полы перестелил. Не верил, гад, что, за всю жизню, я не скопил золотишка. Да чёрта лысого! Даром мне не нужен энтот металл-убивец. Ведь, скольких людей он свалил своими пулями. За дело и без дела, как тово инженерку.
— Я слышал, банды были в те годы? Охотились за старателями? Правда, Фомич?
— Водилось зверьё лютое… Куда волкам до них! Был на прииске один горный мастер. Никто на него и подумать не мог. Знал график инкассации с приборов и выходил на дорогу. Люди ему доверяются, ведь знают его — свой, останавливаются подвезти. Сядет, на ходу постреляет шофера с инкассатором — и был таков!
А золото ухоронит. Сам на работе ходит, глаза круглые делает, когда сказывают про убитых. Затихнет всё, новые люди обвыкнут к нему, он через пару лет и этих приберёт. Но все же, кокнули! Не отвертелся. Сколько людей погубить, и ради чего? Чтобы жить в обжорстве, стать выше и богаче остальных?
Шут ево знает. Видать, это болезнь есть такая — ненасытность. По-другому нельзя думать. Всё мало человеку! Дочь вон хапает тряпки, вешать некуда, в золоте ходит, а в башке дым.
Думаешь, цепляют желтые погремушки, чтобы ум выделить и красоту? Не-е… Парень. Хотят показать свое богатство, как старатель свои бархатные портянки в те годы. Завидуйте!
Вот и ты, Семён, ишшо молодой, а туда же. Поперся за деньгой в тайгу. Затянет, так и сгинешь тут, окромя грязи и грыжи ниче не видя.
— У меня — другое дело, Фомич. Я давно хотел на золоте поработать, а тут случай и подвернулся.
— Тогда, самое место тебе тут. В старателях просто, ярмо на шею — и тяни воз. Ндравится работка?
— Ничего, можно жить.
— Брешешь, может? По ресторанам защемило шикнуть, машину под зад приспособить да в тряпки заграничные приодеться? А?
— А чем плохо всё это?
— Кто говорит, что плохо. Токма человек скуднеет от достатка. Жадным становится, завистливым, ещё больше норовит загресть и так хапает, хапает до самой смерти.
Бабы, те совсем умом трогаются при деньгах. В магазинах метут всё подряд, одна перед другой, кто больше. Ты их послухай! Только одни разговоры: где что купила, достала по блату, кого объегорила. Страсть прямо. Болезнь.
— Без денег, дед, тоже не очень сладко. Трясись над каждым рублём, считай копейки.
— Конешно-то, оно так, вольнее жисть при деньгах, слаще. И жить все стали куда лучше: еды вволю, учёные все, чисто одетые, культурные. А детей рожать перестали, один-два, и баста. Зачем лишняя колгота? Или вот, к примеру, прошлой зимой я дюже прихворал, так ни один сосед не заглянул в дом!
Это, как называется? Раньше такого не было. Обходительней, дружней был народ, приветливей. В немочи стариков не кидали. Ночевать приспичило — стучись в любой дом, накормят, охапку соломы кинут и тряпьё какое под голову, и то ладно. А счас? Попробуй сунься, так собаки и штаны спустят.
Тут что-то не то, парень. А чем больше сытости, тем больше равнодушия прорастает. Так вот думаю. Ох, не к добру это. Разве так можно? Без души ить тошно жить, срамно. Эхе-хе-е… Кто же эту пакость заронил — ненасытность? Знать бы!
- Предыдущая
- 49/118
- Следующая