Самоубийство - Алданов Марк Александрович - Страница 10
- Предыдущая
- 10/117
- Следующая
— К Горькому? Никак. Да я почти ничего из его шедевров не читал и читать не буду. Не удивляйся. Я не прочел и четверти произведений Гёте, не всё прочел у Вирхова, у Клод-Бернара, так стану ли я тратить время на сокровища Горького?
— О нем и о Савве Морозове теперь больше всего и говорят у нас в Москве.
— Это делает Москве большую честь. Что-ж, Люда находит, что Горький много выше Льва Толстого. Как же, ведь Горький — наш! Дальше она несет свою обычную ерунду о пролетариате и о классовой борьбе… Впрочем, я и к Толстому, которого ты боготворишь, отношусь довольно равнодушно. Читал недавно его письма. До того, как он «просветлел», кое-что было интересно, но с тех пор, как он стал ангелом добродетели, адская скука. А что он несет о науке! Уши вянут!
— Тебе видно чувство благоговения вообще не свойственно! Толстой — величайшая национальная гордость, а ты его ругаешь! Неужели тебе не совестно?
— Нет, не совестно… А как продается твоя брошюра «Промышленный потенциал Донецкого бассейна»?
— Да это и не брошюра, просто доклад, который я не так давно прочел и даже не собирался печатать. Приятель-экономист без меня предложил издательству, где он сам печатается. Недавно он мне с огорченьем сказал, что продается неважно, — ответил Дмитрий Анатольевич. «Едва ли один писатель очень огорчается от того, что неважно продаются книги другого писателя», — подумал Рейхель. Ласточкин немного помолчал. — Митя, можно с тобой поговорить о твоих интимных делах?
— Пожалуйста.
— Скажу тебе правду, ни Таня, ни я не понимаем, почему вы с Людой до сих пор не узаконили отношений. Ведь могут быть осложнения, особенно когда будут дети.
— Люда не хочет детей. И не хочет законного брака. Говорит, что она против вечных отношений и отнюдь не уверена, что наши с ней отношения вечны.
— Не может быть!
— Так она говорит, и я с ней готов согласиться.
— Как странно! Но ведь ты ее любишь?
— Конечно, люблю, — сказал Рейхель холодно.
— Еще раз прости, что я об этом заговорил… Так возвращаюсь к Морозову. На него, по моему, подействовало бы имя Мечникова. Ведь ты с ним хорош?
— С Мечниковым? Да, я его знаю. Мы не одного направления в науке.
— Ого! Не одного направления? Так направления есть и в биологии? И у тебя уже есть в ней направление? Это отлично. Но как ты думаешь, если б в Москве создался институт, Мечников согласился ли бы вернуться в Россию и стать его главой?
— Не думаю. Он слишком связан с Парижем, с Пастеровским институтом. Впрочем, я не знаю, — сказал Аркадий Васильевич, нахмурившись. Старший кузен смотрел на него с благодушным недоумением. «Неужели Аркаша надеется, что он сам в свои годы может стать директором?»
— Ты мог бы быть его помощником или заведующим одним из отделений, — поспешно сказал он.
— Дело не во мне. И я вообще в данном случае имел в виду не институт.
— Что же другое?
— Видишь ли, заграницей известно, что Савва Морозов дает большие деньги и на политические дела…
— Действительно дает. Сколько с него перебрал на это Горький, и сказать тебе не могу. Притом на политические дела разного направления. Конечно, в пределах левого лагеря, о правых Морозов и слушать не стал бы. Он дает деньги и либералам, и социалистам всех оттенков. Между нами говоря, я думаю, что он и не очень разбирается в политических вопросах. Однако при чем же тут ты? Ведь ты политикой не интересуешься?
— Я совершенно не интересуюсь, но Люда, как тебе известно, интересуется. Она социал-демократка. У них теперь идет борьба фракций. Скоро состоится какой-то съезд, и Люда надеется, что во главе партии станет ее вождь, некий Ленин.
— Он не некий. Я о нем слышал. Говорят, выдающийся человек.
— Люда просто на него молится и всегда о нем рассказывает разные чудеса, мне и слушать надоело. Ты впрочем и сам сочувствуешь социалистам. Так вот, Люда тебя просит: не мог ли бы ты посодействовать тому, чтобы этот Савва дал партии деньги?
— Да он и так дает. Говорят, через какого-то Красина.
— И о нем слышал от Люды. Тоже, кажется, процветающий социалист?
— «Тоже» относится ко мне? Не протестуй, я не обижаюсь. Да, я признаю, что в учении социалистов есть немалая доля правды. Я и сам, случается, даю им деньги. Знаю, что в этом есть доля смешного. «В Европе сапожник, чтоб барином стать, — Бунтует, понятное дело. — У нас революцию сделала знать, — В сапожники, что-ль, захотела». Ты скажешь, какая же мы знать? И ты будешь прав. Твой отец был аптекарем, а мой бухгалтером. Вот и еще довод, чтобы помогать нуждающимся людям. Я как могу и помогаю, — сказал Ласточкин и немного смутился, вспомнив, что помогает и своему собеседнику. — Но я дал себе слово, что Таня и я не умрем бедняками. Мне повезло, теперь, пожалуй, я и сам вхожу в «первенствующее сословие». Правда, социалисты именно хотят все у нас отнять, но…
— Не у «нас»: у меня ничего нет.
— Но шансов у них на это немного. В их партию, конечно, я не пойду, хотя бы потому, что во многом с ними расхожусь, и потому, что это не мое призвание. Я здесь читал их газетки без малейшего восторга. Уж если мы с тобой об этом разговорились, то добавлю, что как люди, просто как люди, они в большинстве мне не симпатичны. Это не только мое наблюдение. Ты знаешь, как умна Таня. Она моя жена, я могу быть к ней пристрастен, но я говорю искренно. Она и умом, и своей «добротой по убеждению» — не знаю, как определить эту ее черту иначе, — замечает очень, очень многое.
— Она прекрасная женщина.
— «Прекрасная женщина», — повторил Ласточкин, видимо недовольный таким определеньем. — Таких женщин мало на свете. Я всем обязан ей («Чем это?» — подумал Рейхель). Не говорю о мелочах. Мы когда-то жили на тысячу рублей в год, теперь проживаем около сорока тысяч, и хоть бы что в ней изменилось! Но во всем, во всем она постоянно меня изумляет, особенно своим простым, разумным подходом к жизни, тонкостью и «незаметностью» своих суждений о людях. Если есть женщина, совершенно не желающая ничем «блестеть», то это именно она. Между тем, она умнее множества блестящих женщин.
— Не люблю «блестящих» людей вообще, а особенно блестящих женщин, с их утомительными разговорами, мнимым умом и сомнительными талантами.
— Ну, уж это слишком, — сказал с некоторым недоуменьем Дмитрий Анатольевич. — Мы почему заговорили о Тане?.. Да, так, видишь ли, мы теперь часто бываем в самых разных слоях общества. Зовут нас иногда в аристократические салоны, часто бываем и в обществе левых наших интеллигентов, настроенных почти революционно или даже вполне революционно. И Таня как-то мне сказала: «Разумеется, хорошие и плохие люди есть везде, это общее место, но мне кажется, что всего больше симпатичных, привлекательных людей теперь именно в орде либеральной русской буржуазии: она добра именно от своей удачливости».
— Ты однако только что говорил об ее снобизме и местничестве, — сказал Рейхель. «Ну, эта мысль Тани еще не так свидетельствует о тонкости ее ума! Митя в нее влюблен и теперь как в пору их женитьбы», — подумал он.
— Где этого нет? Есть и у левой интеллигенции. Все познается по сравнению. Буржуазия и жертвует больше, чем все другие. Разумеется, я хочу сказать, больше пропорционально.
— По моему, ты себе несколько противоречишь.
— Может быть. Ты кстати видел ли людей, которые себе никогда не противоречили бы? Я что-то таких не знаю… «Кающиеся дворяне» у нас были, «кающиеся буржуа» есть сейчас, но кающихся революционеров как будто нет. Ах, как жаль, что Люда не приехала, — сказал он со вздохом, — я с ней поспорил бы. Разумеется, я не отказываюсь исполнить ее желание. Однако нельзя же просить Морозова сразу о двух вещах: и о биологическом институте, и о деньгах на социал-демократическую партию.
— Тогда, разумеется, проси об институте.
— Ясное дело. Но я не могу отказать Люде. Знаешь что, у Саввы Тимофеевича есть молодой племянник, некий Шмидт, уж не знаю, как в их ультра-русскую семью попал человек с немецкой фамилией. Этот Шмидт самый настоящий революционер. Я его знаю. Хороший человек. Он далеко не так богат, как Морозовы, но все-таки деньги у него большие и он их раздает щедро. Я с ним поговорю о просьбе Люды и думаю, что он мне не откажет… Странная семья эти Морозовы, особенно Савва Тимофеевич. У меня к нему, не знаю, почему, очень большая симпатия, мне даже самому совестно: ведь, в конце концов, независимо от его достоинств, главная его сила в огромном богатстве. Если б он был беден, люди им интересовались бы неизмеримо меньше.
- Предыдущая
- 10/117
- Следующая