Апофеоз беспочвенности - Шестов Лев Исаакович - Страница 37
- Предыдущая
- 37/45
- Следующая
Этим и объясняется «прямолинейность» Брута, возбуждающая в критиках столько неудовольствия. Для Шекспира на одной чашке весов лежала человеческая жизнь, на другой – требования высокой морали, и он сделал все, что было в его власти, чтоб перетянула вторая. Когда бы и зачем бы нравственность ни позвала Брута – он всегда готов отозваться на ее призыв. Другие участники заговора руководятся посторонними соображениями – честолюбием, ненавистью к Цезарю и т. д. Бруту же, как рассказывает Плутарх, «даже и враги не приписывали таких намерений». К убийству он питает отвращение: он не выносит даже лжи и притворства, которых требует характер предпринятого дела. Он хотел бы действовать прямо и открыто, он хотел бы избегнуть пролития крови. Но долг требует, – и он безропотно повинуется. Он говорит, обращаясь к Кассию и заговорщикам:
Бруту нельзя ни одну секунду действовать по тем побуждениям, по которым обыкновенно действуют люди. Ему нельзя ни сердиться, ни радоваться, он не вправе ни бояться, ни желать. Он должен повиноваться, он священнодействует, он приносит жертвы. У Фихте есть удивительные слова, – удивительные тем, что они необыкновенно отчетливо характеризуют «желательные» отношения человека к идеалу. «Я призван, – говорит он, – свидетельствовать об истине; моя судьба, моя жизнь ничего не значат; дело моей жизни значит бесконечно много. Я жрец истины, я наемник ее, я обязан для нее все делать, на все дерзать, все вынести». Замените в этой красноречивой фразе слово «истина» словом «нравственность», и вы получите profession de foi[68] Брута. И он жрец, и он наемник, и он обязался на все дерзать, все вынести ради своего идеала. Но ни в одном из монологов Брута нет того радостного, торжествующего, стремительного пафоса, которым одушевлена речь Фихте.
Наоборот, от слов Брута веет какой-то странной, мрачной подавленностью. Он не может говорить свободно, словно предчувствуя, что его вера, ради которой он дерзнет действительно на все, обманет его. И его предчувствия сбылись. Фихтевская философия, почерпнутая Шекспиром у Плутарха, тоже представляющая из себя огромные залежи de la pâture de grandes âmes,[69] оказалась лишь книжной мудростью, которую нужно отвергнуть в критическую минуту жизни. Красноречивые слова об истине, добре и красоте способны наэлектризовать толпу в ярко освещенных залах – и здесь они уместны, здесь они заставляют биться восторгом тысячи молодых сердец. Но Шекспиру они не дают, не могут дать ничего. «Есть многое на небе и земле, что не снилось учености ученейших». Об этом Шекспир говорит уже в «Гамлете», написанном почти одновременно с «Юлием Цезарем». В «Гамлете» нет даже попытки разрешить жизненную трагедию традиционной моралью. Плутарх и все учителя мудрости отвергнуты. Гамлет столкнулся с духом, пришельцем из иных стран, и все прежние верования, убеждения, идеалы показались ему детскими измышлениями. Первою мыслью Гамлета после беседы с духом было:
Книги не годятся, плоды рассудка выбрасываются за борт. Все, кроме того, что слышал Гамлет от духа, кажется «ничтожными словами». Ни красноречие Фихте, ни научно обоснованная автономная мораль Канта не могут отогнать страшное видение, посетившее бедного принца.
А ведь «дух» в Гамлете не есть плод расстроенного воображения. И сам Гамлет, и Шекспир отлично знают, что «иной мир» навсегда закрыт для нас: «Страна безвестная, откуда путник не возвращался к нам». В наше просвещенное время оттуда утешения не приходят. В этом смысле мы все позитивисты до мозга костей – и не только не придаем значения чужим рассказам о такого рода чудесах, но даже отказались бы верить свидетельству своих собственных чувств, как бы осязательно оно ни было. Но мы позитивисты лишь наполовину. Мы не принимаем духов, когда они являются к нам со словами помощи и одобрения – и отсылаем их прочь, как обманчивую иллюзию, как галлюцинацию. Но когда к нам, как к Гамлету, являются тени, чтобы пытать нас – мы ни на минуту не сомневаемся в их реальности: наши ученые заклинания беспомощны и бессильны… Никто из критиков ни разу не обвинил Шекспира в том, что он позволил себе внести в реалистическую трагедию такой нелепый вымысел, как явление духа. Должно быть, мы чувствуем, что наша наука только отчасти справилась с суеверием старины. Она уничтожила рай, но ад принуждена была сохранить, да еще перевести его поближе к нам, сюда на землю, из потустороннего в посюсторонний мир.
Это основной мотив всех трагедий Шекспира. В «Юлии Цезаре» он еще не вполне явственно слышен, так как поэт все старается уверить себя, что Брут, поступив в наемники к морали, попал в рай, а не в ад. Брут упорно стремится победить усилиями разума и воли страшный и безумный кошмар действителыюсти. «Я не спал с тех пор, – говорит он, – как Кассий на Цезаря меня вооружил». Но тем не менее, Шекспир не дает своему герою терять душевное равновесие. Его речи к заговорщикам ясны и определенны; он предусматривает все подробности предприятия, он не хочет выполнить свой план как-нибудь, наскоро, лишь бы развязаться с ним. Нет, он все время остается на высоте задачи. Кассий предлагает заговорщикам поклясться друг другу в том, что они выполнят задуманное. Но Брут не хочет клятв. Это оскорбило бы высокую мораль, которой он служит. Ей нужно подчиняться свободно, а не в силу клятв.
Кассий предлагает погубить Антония, который может оказаться коварным врагом. Другой на месте Брута принял бы это предложение: где там уже думать об отдельных жизнях, когда затевается государственный переворот! Но Брут ведь обязан считаться с моралью: она, как ревнивая любовница, требует, чтоб человек всегда о ней и только о ней одной думал. И Антоний спасен!.. Когда заговорщики расходятся, у Брута находится и ласковое слово для его слуги, Люция, и приветливая улыбка для жены, Порции, словно он не накануне страшного дела, словно наступающие иды марта будут одним из обыкновенных дней года. Брут всегда правдив, тверд и справедлив. После убийства Цезаря он обращается с речью к народу. И – единственный, быть может, в истории случай – в этой речи нет ни одного слова лжи и никаких ораторских украшений. Он мог сказать людям: смотрите, каков я – я ничего ни от кого не утаиваю. Наконец, в 4-м действии, в сцене ссоры с Кассием, вы видите, что Брут горячится, выходит из себя; но и тут он прав пред моралью: он негодует на Кассия за его недобросовестное ведение дела.
О себе лично он никогда не думает! А ему известно, что судьба ко всем «бедам», им вынесенным, прибавила еще новую, страшнейшую: его бедная подруга жизни, Порция, тоже, в качестве дочери Катона, считавшая себя обязанной все вынести, на все дерзнуть ради морали, получив ложные известия о Бруте, отчаялась и умерла страшной смертью: проглотила раскаленный уголь. Но «философия» не велит Бруту смущаться. Все ей отдай, ничего не жалей. Она требует, чтоб ты убил Цезаря – убей Цезаря, хоть он и лучший твой друг. Она требует междоусобной войны – начни войну. Она приводит к тому, что любимая, ни в чем неповинная жена принуждена глотать горячие угли – и это прими. Она от тебя потребует, чтоб ты сам глотал огонь и при этом восторженно улыбался. И если она этого от тебя добьется, она чуть-чуть подарит тебя снисходительной улыбкой и скажет то, что сказал Антоний о Бруте:
- Предыдущая
- 37/45
- Следующая