Рассказы и очерки разных лет - Хемингуэй Эрнест Миллер - Страница 44
- Предыдущая
- 44/71
- Следующая
— Ну, как? — Сознаюсь, я несколько задыхался.
— Отлично, — сказал он.
— Отведите машину поглубже в переулок.
— Глупости, — сказал он. — И в тысячу лет сюда больше не попадет ни один снаряд. А кроме того, он не разорвался.
— Отведите машину поглубже в переулок.
— Что с вами? — спросил он. — Испугались?
— Надо быть благоразумным.
— Идите работать, — сказал он. — Не беспокойтесь обо мне.
Подробности этого дня несколько путаются в моей памяти, ибо после девятнадцати дней непрерывного обстрела из тяжелых орудий события одного дня легко перемещаются в другой, но во втором часу огонь прекратился, и мы решили пойти пообедать в отель «Гран-Виа», кварталах в шести от нас. Я хотел добраться туда крайне извилистым и весьма надежным путем, используя углы наименьшей опасности, но Ипполито спросил меня:
— Куда вы идете?
— Поесть.
— Садитесь в машину.
— Вы с ума сошли.
— Садитесь, мы проедем по Гран-Виа. Огонь прекратился. Они тоже обедают.
Мы вчетвером сели в машину и поехали по Гран-Виа. Улица была сплошь покрыта осколками стекла. На тротуарах зияли глубокие воронки. Много зданий было разрушено, и для того, чтобы попасть в ресторан, нам пришлось обойти груду щебня и обвалившийся каменный карниз. По души не было на этой улице, обычно столь же оживленной, как Пятая авеню и Бродвей, вместе взятые. Было много мертвых. Других машин, кроме нашей, не было видно.
Ипполито поставил машину в переулке, и мы все вместе пообедали. Мы еще не кончили есть, как Ипполито встал из-за стола и ушел к машине. Снова послышались взрывы, — в ресторане, помещавшемся в подвале, они звучали глухо, — и когда, пообедав гороховым супом, тоненькими, как бумага, ломтиками колбасы и апельсином, мы поднялись наверх, улица была в дыму и тучах пыли. По всему тротуару валялись свежие обломки бетона. Я заглянул за угол, где стояла наша машина. Переулок сплошь был усеян щебнем, снаряд только что пробил стену как раз над машиной. Я увидел ее. Она была покрыта пылью и щебнем.
— Боже мой, — сказал я. — Ипполито убили.
Он лежал, закинув голову, на сиденье шофера. Я подошел к нему, и на душе у меня было скверно. Я очень полюбил Ипполито.
Ипполито мирно спал.
— Я думал, вы убиты, — сказал я. Он открыл глаза и зевнул, прикрывая рот рукой.
— Чепуха, — сказал он. — Я всегда сплю после обеда, если только есть время.
— Мы идем в бар Чикоте, — сказал я.
— А там хороший кофе?
— Превосходный.
— Ну, садитесь, — сказал он, — поедем.
Перед отъездом из Мадрида я хотел дать ему денег,
— Я от вас ничего не возьму, — сказал он.
— Возьмите, — настаивал я. — Ну, возьмите. Купите что-нибудь своей семье.
— Нет, — сказал он, — не возьму. А правда, хорошо мы провели время?
Пусть, кто хочет, ставит на Франко, или Муссолини, или на Гитлера. Я делаю ставку на Ипполито.
1938
АМЕРИКАНСКИЙ БОЕЦ
Окно в номере отеля открыто, и, лежа в постели, слышишь стрельбу на передовой линии, за семнадцать кварталов отсюда. Всю ночь не прекращается перестрелка. Винтовки потрескивают: «такронг, каронг, краанг, такронг», а потом вступает пулемет. Калибр его крупнее, и он трещит гораздо громче: «ронг, караронг, ронг, ронг». Потом слышен нарастающим гул летящей мины и дробь пулеметной очереди. Лежишь и прислушиваешься — и как хорошо вытянуться в постели, постепенно согревая холодные простыни в ногах кровати, а не быть там, в Университетском городке или Карабанчеле. Кто-то хриплым голосом распевает под окном, а трое пьяных переругиваются, но ты уже засыпаешь.
Утром, раньше чем тебя разбудит телефонный звонок портье, просыпаешься от оглушительного взрыва и идешь к окну, высовываешься и видишь человека, который с поднятым воротником, втянув голову в плечи, бежит по мощеной площади. В воздухе стоит едкий запах разорвавшегося снаряда, который ты надеялся никогда больше не вдыхать, и в купальном халате и ночных туфлях ты сбегаешь по мраморной лестнице и чуть не сбиваешь с ног пожилую женщину, раненную в живот; двое мужчин в синих рабочих блузах вводят ее в двери отеля. Обеими руками она зажимает рану пониже полной груди, и между пальцев тоненькой струйкой стекает кровь. На углу, в двадцати шагах от отеля — груда щебня, осколки бетона и взрытая земля, убитый в изорванной, запыленной одежде и глубокая воронка на тротуаре, откуда подымается газ из разбитой трубы, — в холодном утреннем воздухе это кажется маревом знойной пустыни.
— Сколько убитых? — спрашиваешь полицейского.
— Только один, — отвечает он. — Снаряд пробил тротуар и разорвался под землей. Если бы он разорвался на камнях мостовой, могло бы быть пятьдесят.
Другой полицейский чем-нибудь накрывает верхний конец туловища, — где раньше была голова; посылают за рабочим, чтобы он починил газовую трубу, а ты возвращаешься в отель — завтракать. Уборщица с покрасневшими глазами замывает пятна крови на мраморном полу вестибюля. Убитый — не ты и не кто-нибудь из твоих знакомых, и все очень проголодались после холодной ночи и долгого вчерашнего дня на Гвадалахарском фронте.
— Вы видели его? — спрашивает кто-то за завтраком.
— Видел, — отвечаешь ты.
— Ведь мы по десять раз в день проходим там. На самом углу. — Кто-то шутит, что так можно и без зубов остаться, и еще кто-то говорит, что этим не шутят. И у всех столь свойственное людям на войне чувство. Не меня, ага! Не меня.
Убитые итальянцы, там, под Гвадалахарой, тоже были не ты, хотя убитые итальянцы из-за воспоминаний молодости все еще кажутся «нашими убитыми». Нет, не ты. Ты по-прежнему ранним утром выезжал на фронт в жалком автомобильчике с еще более жалким шофериком, который, видимо, терзался все сильнее по мере приближения к передовой. А вечером, иногда уже в темноте, без огней, ехал обратно, и твою машину с грохотом обгоняли тяжелые грузовики, и ты возвращался в хороший отель, где тебя ждала чистая постель и где ты за доллар в сутки занимал один из лучших номеров окнами на улицу. Номера поменьше, в глубине, с той стороны, куда не попадали снаряды, стоили гораздо дороже. А после того случая, когда снаряд разорвался на тротуаре перед самым отелем, ты получил прекрасный угловой номер из двух комнат, вдвое больше того, который ты раньше занимал, и дешевле, чем за доллар в сутки. Не меня убили. Ага! Нет, не меня. На этот раз не меня.
Потом в госпитале Американского общества друзей испанской демократии, расположенном в тылу Мораты, на Валенсийской дороге, мне сказали:
— Вас хочет видеть Рэвен.
— А я его знаю?
— Кажется, нет, — ответили мне, — но он хочет вас видеть.
— Где он?
— Наверху.
В палате наверху делали переливание крови какому-то человеку с очень серым лицом, который лежал на койке, вытянув руку, и, не глядя на булькающую бутылку, бесстрастным голосом стонал. Он стонал как-то механически, через правильные промежутки, и казалось, что стоны исходят не от него. Губы его не шевелились.
— Где тут Рэвен? — спросил я.
— Я здесь, — сказал Рэвен.
Голос раздался из-за бугра, покрытого грубым серым одеялом. Две руки были скрещены над бугром, а в верхнем конце его виднелось нечто, что когда-то было лицом, а теперь представляло собой желтую струпчатую поверхность, пересеченную широким бинтом на том месте, где раньше были глаза.
— Кто это? — спросил Рэвен. Губ у него не было, но он говорил довольно отчетливо, мягким, приятным голосом.
— Хемингуэй, — сказал я. — Я пришел узнать, как ваше здоровье.
— С лицом было очень плохо, — ответил он. — Обожгло гранатой, но кожа сходила несколько раз, и теперь все заживает.
— Оно и видно. Отлично заживает.
Говоря это, я не смотрел на его лицо.
— Что слышно в Америке? — спросил он. — Что там говорят о таких, как мы?
— Настроение резко изменилось, — сказал я. — Там начинают понимать, что Республиканское правительство победит.
— И вы так думаете?
- Предыдущая
- 44/71
- Следующая