За рекой, в тени деревьев - Хемингуэй Эрнест Миллер - Страница 28
- Предыдущая
- 28/48
- Следующая
— Да, — тихонько говорил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.
— Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, — добавил он.
— Портрет, — сказал он, — ну почему бы тебе не лечь рядом со мной, вместо того чтобы прятаться за восемнадцать кварталов отсюда? А может, и еще дальше. Я ведь теперь не так быстро считаю.
— Портрет, — сказал он и самой девушке, и портрету; но девушки не было, а портрет оставался таким, каким его нарисовали.
— Эй, портрет, а ну-ка подними повыше подбородок, чтобы совсем меня погубить!
«И все-таки это прекрасный подарок», — думал полковник.
— А маневрировать ты умеешь? — спросил он у портрета. — Быстро, не мешкая?
Портрет молчал, и полковник ответил: сам знаешь, что умеет. Какого же черта спрашивать? Она обойдет тебя запросто в твой самый удачливый день, займет рубеж и будет драться, а ты только слюни распустишь.
— Портрет, — сказал он, — дочка, сынок, или моя единственная настоящая любовь, или кто бы ты ни был. Ты ведь сам знаешь, кто ты.
Но портрет опять ничего не ответил. А полковник теперь снова был генералом и ранним утром, да еще с помощью вальполичеллы, знал все насквозь, он знал, словно трижды проверил по Вассерману, что в портрете нет никакой подлости, и стыдился, что нагрубил ему.
— Слышишь, портрет, я сегодня постараюсь быть таким хорошим, каких ты, черт побери, еще не видел. Можешь сообщить об этом своей хозяйке.
Но портрет, по своему обыкновению, молчал.
«Небось с кавалеристом она держалась бы иначе», — думал генерал. Теперь у него уже было две звезды, они давили ему на плечи и белели на мутно-красной потертой дощечке, прибитой к капоту его «Виллиса». Он никогда не пользовался ни штабными машинами, ни бронированными автомобилями, обложенными изнутри мешками с песком.
— Ну тебя к черту, портрет! И пусть тебе отпустит грехи вселенский поп, мастер по всем религиям сразу.
— Поди к черту сам, — сказал ему портрет, не разжимая губ. — Солдатское отребье!
— Что правда, то правда, — сказал полковник, который снова стал полковником, отказавшись от былых чинов и званий. — Я очень тебя люблю за твою красоту. Но девушку я люблю больше, в миллион раз больше.
Девушка на полотне не откликнулась, и эта игра ему надоела.
— Ты скован по рукам и по ногам, портрет. Даже если бы тебя вынули из рамы. А я еще буду маневрировать.
Портрет молчал так же, как и тогда, когда его принес портье и, с помощью второго официанта, показывал полковнику и девушке. Полковник посмотрел на него, и теперь, когда в комнате стало совсем или почти совсем светло, увидел, как он беззащитен.
Он увидел, что это портрет его единственной настоящей любви, и сказал:
— Прости меня за все глупости, которые я тебе наговорил. Мне ведь и самому не хочется быть хамом. Давай попробуем немножко поспать, вдруг нам это удастся, а там, глядишь, и твоя хозяйка позвонит нам по телефону.
«Может, она наконец позвонит», — думал он.
ГЛАВА 18
Посыльный просунул под дверь «Gazzetino», и полковник бесшумно поднял ее, как только она проскользнула в щель.
Он взял газету чуть ли не из рук посыльного. Он не выносил этого посыльного с тех пор, как, случайно вернувшись в номер, застал его за обыском своего чемодана. Полковник забыл бутылочку с лекарством и возвратился с полпути, а посыльный шарил у него в чемодане.
— В такой гостинице как-то неловко говорить: «Руки вверх!» — сказал полковник. — Но вы, ей-богу, позорите свой город!
Человек в полосатом жилете с мордой фашиста только отмалчивался, и полковник его подзадорил:
— Валяй, уж досматривай до конца. Но военных тайн я в мыльнице не ношу.
С тех пор они друг друга недолюбливали, и полковнику нравилось выхватывать утреннюю газету чуть ли не из рук человека в полосатом жилете — бесшумно, как только он замечал, что газета появляется под дверью.
— Ладно, сегодня твоя взяла, хлюст ты этакий, — произнес он на отличном венецианском диалекте, что было ему совсем не легко в столь ранний час. — Чтоб тебе удавиться!
«Но такие не давятся. Они знай себе суют под дверь газеты людям, которые уже не чувствуют к ним ненависти. Да, бывший фашист — это нелегкое ремесло. А может, он и не бывший, а настоящий? Почем ты знаешь?»
«Мне нельзя ненавидеть фашистов, — думал он. — И фрицев тоже, потому что, к несчастью, я военный».
— Послушай, портрет, — сказал он. — Разве я должен ненавидеть фрицев за то, что мы их убиваем? Разве я должен их ненавидеть и как полковник, и как человек? По-моему, это уже больно простое решение вопроса.
— Ладно, портрет. Не думай об этом. Брось! Ты еще слишком молод, чтобы в этом разбираться. Ты на два года моложе той девушки, с которой тебя писали, а она и моложе и древнее самой преисподней — хотя у этого местечка большое прошлое.
— Послушай, портрет, — сказал он и, говоря это, знал, что теперь у него до самой смерти будет с кем поговорить по утрам, когда проснешься.
— Слушай, что я тебе говорю, портрет. К черту, ты ведь до этого еще не дорос. Такие мысли нельзя произносить вслух, как бы верны они ни были. Многого я так и не смогу тебе сказать, и, может, для меня это к лучшему. Пора, чтобы и мне хоть немножко было лучше. А как ты думаешь, портрет, для меня ведь так будет лучше?
— Чего же ты приумолк, портрет? — спросил он. — Проголодался? Я-то, кажется, проголодался.
И он позвонил коридорному, который приносил ему завтрак.
Он знал, что, хотя уже светло и на Большом канале видна каждая свинцовая и выпуклая от ветра волна, а прилив нагнал много воды к причалу Дворца прямо против окон его комнаты, — телефонного звонка он долго не услышит.
«Молодые спят крепко, — думал он. — Им так и полагается».
— Почему мы стареем? — спросил он коридорного со стеклянным глазом, который подал ему меню.
— Откуда я знаю, полковник? Наверно, это закон природы.
— Да. И я так подозреваю. Глазунью, чай и поджаренный хлеб.
— А из американских блюд ничего не хотите?
— К чертовой матери все американское, кроме меня самого. A Gran Maestro уже пришел?
— Он достал для вас вальполичеллу в больших оплетенных флягах по два литра; вот я принес вам графин.
— Ну и человек, — сказал полковник. — Господи Иисусе, как бы я хотел дать ему полк.
— Вряд ли он возьмет.
— Да, — сказал полковник. — Мне и самому он совсем ни к чему.
ГЛАВА 19
Полковник позавтракал неторопливо, как боксер, который после зверского удара слышит счет «четыре» и умеет за оставшиеся пять секунд дать отдых мышцам.
— Портрет, — сказал он, — тебе бы тоже не мешало дать отдых мышцам. Боюсь только, что вот как раз это тебе и не удастся. Мы тут ограничены тем, что зовут статическим началом в живописи. Понимаешь, портрет, почти ни в одной картине — я говорю о живописи — нет движения; только некоторые художники это умеют. Очень немногие.
Я бы очень хотел, чтобы твоя хозяйка была здесь и принесла с собой движение. Откуда девушки, вроде тебя или нее, так много знают с самых ранних лет и почему вы такие красивые?
У нас в Америке, если девушка хороша, она наверняка из Техаса и, если тебе повезет, знает, какой нынче месяц. Но вот считают они все хорошо.
Их учат считать, держать коленки вместе и накручивать локоны на бигуди. За свои грехи, если у тебя есть грехи, — попробуй как-нибудь, портрет, поспать в одной постели с девушкой, которая закрутила волосы на бигуди, чтобы завтра быть покрасивее! Не сегодня, а именно завтра. Сегодня они никогда не стараются быть красивыми. А вот завтра — другое дело. Завтра надо выдержать конкуренцию.
А Рената — то есть ты сама — спит, не думая о своих волосах. Они разметались по подушке, эти темные шелковистые волосы — для нее всего-навсего надоедливая обуза, — их вечно забываешь расчесывать, несмотря на причитания гувернантки.
- Предыдущая
- 28/48
- Следующая