Революция. Книга 1. Японский городовой - Бурносов Юрий Николаевич - Страница 4
- Предыдущая
- 4/44
- Следующая
Через мгновение цесаревичу было уже не до этого.
«Если во время полировки слишком сильно на нее нажать, работу можно испортить…»
Цуда Сандзо решительно воздел над головой саблю и сделал шаг вперед. Вряд ли кто-то из стоявших рядом увидел в этом движении угрозу заморскому гостю — скорее, они подумали, что полицейский таким образом приветствует процессию. Но Цуда бросился к приблизившимся коляскам, лихорадочно соображая, кто же из сидящих там — сын русского царя. Может быть, вон тот здоровяк с тросточкой? Или этот, с усиками, в смешной европейской шляпе?! Раздумывать было некогда, и полицейский свернул к ближнему из русских — тому, который с усиками. Он надеялся, что не ошибается.
Николай не успел отвести взгляда от приветливо улыбающегося старичка, как почувствовал сильный удар по голове. Первой мыслью было, что его задела низко свесившаяся ветвь одного из тополей, которые в большом количестве росли по краям дороги, но тут же он увидел перекошенное лицо японского полицейского, замахнувшегося саблей, рукоять которой держал обеими руками.
— Что?! Что тебе?! — закричал цесаревич, чувствуя, как по щеке сбегают горячие струи. Полицейский, ясное дело, не отвечал, да и не до бесед теперь было. Потому Николай выскочил из раскачивающейся коляски и, зажав рукою рану и успешно уйдя от очередного удара сабли, помчался по улице. Вокруг с воплями разбегались в разные стороны перепуганные японцы, включая и полицейских. Позади отчаянно ругался матом по-русски принц Георгий.
Николай прибавил скорость и нашел в себе силы оглянуться. Чертов японец несся следом, размахивая своим жутким оружием, но его — о, радость! — настигал Георгий. В несколько прыжков догнав злоумышленника, принц огрел его своей бамбуковой тростью, и японец пошатнулся. Воспользовавшись этим, на преступного полицейского набросился один из рикш, подхватил неожиданно оброненную им саблю и ударил ею по спине. Злодей упал, разбросав руки в стороны.
Затем окровавленного пленника потащили куда-то за ноги, но, что с ним сталось дальше, Николай уже не увидел: добрый доктор Рамбах появился откуда-то со своим чемоданчиком и уже причитал над раной.
— Что там? — спросил Николай.
— Все хорошо, все хорошо, — бормотал доктор, останавливая кровотечение. Вокруг толпились свитские, полицейские, простые японцы. Кто-то плакал, кто-то, как князь Барятинский, испуганно успокаивал остальных, верный себе Эспер Ухтомский строчил в блокнот.
«Поди, этому было бы интересно, чтобы меня убили: то-то вышел бы финал у его книги о плавании «Азова»!» — подумал Николай и улыбнулся.
«Я нисколько не сержусь на добрых японцев за отвратительный поступок одного фанатика. Мне так же, как прежде, любы их образцовый порядок и чистота, и, должен сознаться, продолжаю засматриваться на гейш, которых издали вижу на улице».
Сделав очередную запись в дневнике, Николай потрогал повязку. Нужно сказать, сейчас рана болела куда меньше, чем свежая татуировка, но то и дело кружилась голова. Впрочем, доктор Рамбах объяснил это легким сотрясением мозга и не уставал дивиться тому, что удар саблей случился так счастливо и не нанес тяжелых повреждений. Тем не менее решено было тотчас возвращаться домой.
Разумеется, тому предшествовали многие события, включая визит в Киото самого японского императора Мэйдзи, прибывшего на поезде. Император посетил Николая в гостинице, а затем и на фрегате «Память Азова». Барятинский сообщил цесаревичу, что японские министры не велели императору посещать корабль: дескать, русские могут его похитить, но Мэйдзи не побоялся. Встречи с ним были весьма приятными, но навестить дворец в Токио Николай все же отказался. Только потом он узнал, что японка Юко Хатакэяма заколола себя ножом перед зданием мэрии Киото, не выдержав национального позора.
— Вишь, дура, — констатировал это печальное происшествие принц Георгий. — А вот с тростью занятно получилось.
— О чем ты, Джорджи? — спросил Николай.
— Ну как же! Помнишь того старикашку?
— Какого старикашку?
Перед цесаревичем тут же предстала улица в Оцу, тенистые тополя и испуганный старик, торопливо сдирающий с плешивой головы замызганный платок… Впрочем, полноте, испуганный ли?! Он так странно смотрел… улыбался…
— Да я про отшельника, Ники, или ты забыл?
— А… В самом деле… «Трость будет сильнее меча».
— Вот она, — сказал принц, подбросив в руке трость. — Хорошие трости япошки делают, так треснул этого мерзавца, а ей хоть бы что. Кстати, что там с ним сделали? Надеюсь, уже повесили?
Но Цуда Сандзо не повесили.
18 мая Николаю Александровичу исполнилось двадцать три года, а спустя неделю бывший полицейский Цуда Сандзо был приговорен на закрытом судебном процессе к пожизненному заключению на Хоккайдо, откуда он не должен был вернуться.
— Тот, кто бегает по лесу, стараясь насобирать побольше орехов или грибов, не соберет их много. Тот же, кто не суетится, насобирает больше, — шептал Цуда, не слушая приговора.
А тело веселого водоноса, обглоданное и высосанное, к тому времени уже почти бесследно растворилось в прохладной воде озера Бива.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Сверчок на Хоккайдо
Сверчок не смолкает
Под половицей в морозной ночи.
Веет стужей циновка.
Не скинув одежды, прилягу.
Ужели мне спать одному?
Тюрьма Абасири на острове Хоккайдо была поистине страшным местом, и полицейский Цуда Сандзо об этом знал. Впрочем, теперь он уже не был полицейским — скорее позором Японии, хотя обращались с ним хорошо и даже бережно.
В отличие от всех островов Японии, Хоккайдо был расположен в зоне северных ветров. Зимой температура здесь падала до минус тридцати-сорока градусов, свирепствовали ужасные метели, а камеры, на полу которых не было даже циновок, кишели блохами. Заключенные чаще всего умирали от воспаления легких, но Цуда старался не задумываться об этом — он даже не знал, сможет ли дожить до зимы.
Иногда он думал, что следует покончить с собой, но не знал, как это сделать, а главное — не представлял зачем. Умирать Цуда не хотелось, и он жалел, что его не убили тогда, на улице Оцу. Если бы тот огромный русский посильнее ударил его тростью по голове, сейчас не приходилось бы кормить собой полчища блох и размышлять о непонятном…
Заскрипел замок, и в камеру вошел надзиратель по имени Хотака. Хотака был откуда-то с юга, чуть ли не с Окинавы. Кривоногий, покрытый прыщами и воняющий потом, пожилой Хотака был добрым человеком и изредка даже разговаривал с узником, что запрещалось тюремными правилами. Совсем по-другому относился к Цуда второй надзиратель, Фунакоси. Фунакоси был младше Хотаки лет на тридцать и ненавидел заключенного — принося ему яйца, он иногда нарочно ронял их и разбивал, чтобы Цуда ел их прямо с пола, и точно так же проливал молоко.
К слову сказать, яйца и молоко Цуда получал ежедневно и не удивлялся этому, пока старый Хотака не разъяснил, что вообще-то в Абасири так не кормят.
— На кормежку заключенного выделяется в день один сэн, — говорил надзиратель, качая головой, — а одно яйцо стоит три сэна. Стакан молока тоже стоит три сэна.[4]
— Но почему меня так кормят? — осторожно спросил Цуда.
— Это надо бы спросить у начальника тюрьмы, господина Итосу. Без его ведома такие вопросы не решаются. Вот только я не возьмусь спрашивать, да и никто не возьмется. И тебе-то что? Ешь яйца, пей молоко и радуйся.
Но радоваться Цуда не мог и не хотел. Сидя в сырой камере, он часами смотрел на стену. Других заключенных выводили на работы — они валили лес, ремонтировали дорогу, работали на огородах. Цуда скучал, часами глядя в маленькое оконце под самым потолком. В окошко было видно только небо — иногда голубое, иногда серое. Там даже не было птиц.
- Предыдущая
- 4/44
- Следующая