Братья. История масонства в России - Мацих Леонид - Страница 116
- Предыдущая
- 116/184
- Следующая
Л. МАЦИХ: Та часть письма, которая есть?
Н. АСАДОВА: Да.
Л. МАЦИХ: В ГАРФе. Но то, что там сказано, говорит более-менее вот о чём. Меня тяготят праздные, пустые разговоры, во-вторых, ритуалы ради них самих, в-третьих, я вижу больше намерений, чем поступков. Я почти цитирую, близко к тексту. А я хотел бы видеть конкретные действия, а не разговоры о них и пустые мечтания. В основном так. Но чего он не упоминает, а это красноречивее чем то, о чём он пишет, его тяготила дисциплина, он не желал над собой никого видеть. Хотя он получил должность надзирателя в ложе «Астрея», тоже очень высокую.
И братья оценивали его потенциал. Но он хотел быть только первым. Причём, первым не среди равных, а первым среди подчинённых. Он был не человек системы, ни в какую систему он не вписывался, ни в воинскую, ни в штатскую, ни в масонскую. Он был одинокий гений. Разлёт крыльев его метафорический был столь огромен, что никакая иная птица не могла к нему приблизиться. Он был обречён на одинокий полёт альбатроса, если говорить поэтическим языком. В этом была его сила и слабость.
Н. АСАДОВА: Вы в начале передачи сказали такую мысль, что все масоны того времени были западниками. Неужели среди славянофилов не было масонов?
Л. МАЦИХ: Гораздо меньше. Но тогда не было такого деления, оно потом оформилось.
Н. АСАДОВА: кстати, во многом благодаря «Философическим письмам».
Л. МАЦИХ: И водоразделу, который эти чаадаевские письма положили. Но конечно, среди тех, кто потом примкнул к славянофильству, масонов было меньше. Масонство опиралось на западную традицию, на свободу собраний, на свободу мнений, печати, переводов, свободу дискуссий. Славянофильство говорило, что всё это от лукавого, что это язвы западные, Европа атакует нас. Чаадаеву эти слова были как иглы в живое тело, он ненавидел такого рода разговоры и считал это признаком ограниченности, тупости и изуверства.
Н. АСАДОВА: Ещё одна такая тема интересная — Чаадаев и декабристы. Он был, как мы уже говорили, в декабристском обществе. И во время восстания он был в Европе. Но тем не менее, его отношение и с людьми. Которые были на Сенатской площади, и которые готовили восстание, и потом которые отправились в ссылку.
Л. МАЦИХ: Отношения были самые тёплые. Но ещё до восстания, когда никто про него не знал, Чаадаев не разделял образа мысли тех, кто призывал к насилию. Он к топору никогда не звал. То есть, он был вообще человек размышления, он был кабинетный человек. В его письмах нет ни одной практической рекомендации. Есть констатирующая часть и нет резолютивной. Так что следует делать? Куда следует идти? Он только констатирует. Он чистый учёный, это эссе, это не программный политический документ.
И в этом смысле он уже с ними расходился. Кроме того, насилие он ненавидел и никогда бы его не поддержал. Ну и потом, понимаете ещё какая вещь, когда он вернулся из Европ, как тогда говорили, во множественном числе, Пушкин писал, что он застал совершенно другую эпоху, другую страну и других людей. И его отношение уже с потомками тех, с кем он начинал декабристское дело, было абсолютно иными, ему было тяжело с ними. У них не было того общего прошлого.
Ну и в николаевской России ему сложно было. Эта атмосфера зашнуровывания мыслей, атмосфера гнёта, остзейская немота Бенкендорфа, как писали поэты, на него очень тяжело давила, может быть даже более, чем на Пушкина, поскольку он не был склонен к житейским утехам, ни к питью вина, ни к обожанию красавиц, ни к светскому веселью, для него интеллектуальная деятельность сосредотачивала в себе все отрады. И когда это запрещалось, когда на это давили, когда это шельмовалось, он чувствовал себя человеком, самым несчастным на свете.
Н. АСАДОВА: А с Пестелем у него какие были отношения, они были знакомы?
Л. МАЦИХ: насколько я знаю, нет. Он был знаком с теоретиками декабристского движения — с Орловым, с Шаховским, Трубецким. Он был из высшего дворянства и был большим снобом. Пушкин тоже был ему не ровня, но Пушкина он принимал за талант, так же, как и Грибоедова. И талант он ценил. Но для того, чтобы войти в круг его знакомых, нужно было быть или человеком очень даровитым или очень одарённым. Только эти два качества давали пропуск в круг его ближайших знакомых.
Н. АСАДОВА: А как он воспринял само восстание? Он его воспринял как предательство офицеров? И нарушение присяги?
Л. МАЦИХ: Он ничего одобрительного в адрес декабристов не сказал. Но и не осудил. Осудить — это означало ударить павшего, для него это было невозможно, как для человека чести. А мы уже говорили о его щепетильности. А похвалить — это означало, во-первых, одобрить нарушение присяги, одобрить призыв к насилию и бунт против законного государя. Для него эти вещи были невозможны. Поэтому он предпочёл умалчивать. Были вещи, о которых он не любил говорить. Он не любил говорить об этом пресловутом визите к Александру, после которого он подал в отставку, не любил говорить о раннем периоде своих связей с декабристами и об отношении к самому бунту на Сенатской площади.
Пушкин сказал, что если бы был в Питере, то точно пошёл бы. А Чаадаев такого никогда не говорил. И не из трусости. Он действительно не пошёл бы. Но он с другой стороны сделал бы всё, чтобы их отговорить. Он был весь в этом. Он был человек кабинетного размышления. Представить его на площади было сложно, не трибун был.
Н. АСАДОВА: Такой момент, когда его объявили государственным сумасшедшим, то есть легенда, что врач, который после беседы с ним сказал фразу, которая потом стала крылатой: «Если бы не моя семья, жена да шестеро детей, я бы им показал, кто на самом деле сумасшедший».
Л. МАЦИХ: ничего бы он не показал, это дежурная фраза.
Н. АСАДОВА: Это действительно легенда?
Л. МАЦИХ: Это апокриф видимо.
Н. АСАДОВА: И вообще, кто сочувствовал тогда Чаадаеву? Были люди, которые пытались как-то помочь ему устроиться в том социуме, который существовал?
Л. МАЦИХ: Помочь устроиться было невозможно. Люди ожидали ссылки и Сибири. Времена-то были крутые!
Н. АСАДОВА: А почему его действительно не сослали?
Л. МАЦИХ: Во-первых, слишком родовит…
Н. АСАДОВА: Ну и что? Сколько родовитых декабристов были…
Л. МАЦИХ: Не так много. И за это Николаю очень пеняли. Николая и так обвиняли в том, что он хочет извести, как Иван Грозный, извести всё родовитое дворянство. Это было тяжёлое обвинение тогда. И он боялся его. Поэтому Чаадаева он трогать в этом смысле не решился. Кроме того, проще было не делать его преступником, к преступнику как раз было бы сочувствие, а к сумасшедшему — только брезгливое сострадание. И именно этого власть и добивалась. Это был сильный ход, говорят, подсказанный Бенкендорфом. Шефом жандармов.
Сочувствовали очень немногие. Сочувствовал Надеждин, который загремел в Усть-Сысольск, к чёрту на рога, сочувствовал Пушкин, Жихарев, Катенин, его друг, Каверин, очень немногие. Действительно, цвет нации в интеллектуальном смысле. А многие очень злорадствовали и злобствовали — Давыдов, Вигель, который написал ему донос митрополиту Серафиму питерскому, не Филарету, Филарет не дал бы хода доносу, а именно питерскому митрополиту Серафиму, оттуда попал к Бенкендорфу и царю. И после этого пошла бешеная огласка.
- Предыдущая
- 116/184
- Следующая