У подножия вечности - Вершинин Лев Рэмович - Страница 32
- Предыдущая
- 32/49
- Следующая
– Перво-наперво: не было никаких угодников. Тати были, душегубы, Фомка с Онькой, смертоубийцы. Выбор им дали: на колесо лечь иль подвигом грех искупить, окрестить дичь лесную. Ну, ясно, что выбрали…
…движутся пальцы, шевелятся тавлейки: черная – белая…
– Ан немного и выиграли. Ушли в леса, да и сгинули; в болоте ли утопли иль дикарьем съедены – не ведомо никому. В подвижники, однако, попали… да не в том дело…
Черная – белая, черная – белая…
– Ну вот. В давние времена край сей, почитай, и не словенским был вовсе; нашего языка людей – горстка. А кругом несметно племен: голядь, да мещера, да мурома, да мордва, да всяких прочих изрядно, забытых ныне. У каждого, ясно, свои идолы…
Подровнял малую кучку костяных пешцев, кругом выставил.
– А над идолами у каждого племени – главный, ну как князь у людей…
Выставил рядом с пешцами трех вершников.[75]
– Смекаешь? У мещеры свой бесий полк с воеводою, у муромы – свой, и так у всякого языка лесного. Божидар же – иное. Каменный лик нерукотворный. Откуда взялся, одни волхвы ведали, а может, и они о том врали только. Одно точно: из дальних мест, однако и не там возник. Старцы мещерские на моей памяти еще сказывали: в незнаемом месте с неба пал…
Покрутил в пальцах черного кесаря, поставил к вершникам.
– И был Божидар-идол над главными кумирами наиглавнейшим, как, скажем, князь во Владимире вышний над удельными; все племена жертвы к капищу несли. Силу прямо не являл, но – пока стоял, никакое племя здешнее Христа принять не желало…
Пожал плечами.
– Ну… как пропали Фома с Ананией, так прислали с Киева истинного подвижника, во власянице. Как уж из капища сумел идола унести, никому не ведомо, но – вынес к берегу. А после – и топили Божидара, а он всплыл, и ломали, да не ломался никак, и в землю зарыли – пророс; и по-всякому изводили, да извести не могли. Но главное… – совсем понизил голос воевода. – …Был тот камень на лик похож, безглазый только, а вдруг – крестом обернулся. Не чудо ли?
– Чудо! – откликнулся чернец, благоговея.
– То-то. Тогда и приняли крест племена…
Поведя ладонью, ссыпал Борис Микулич тавлейки в кучу, оставив стоять лишь черного князя. Раскинулся на лавке, потянулся во всю ширь.
– Ну и все вроде. Али спросить чего хочешь?
– А дозволишь?
– А отчего ж нет?
Подтянул монах стулец, навалился на столешницу грудью, пыхнул хмельным духом в воеводские ноздри.
– Нешто не хотели поганые вызволить идола?
– Было такое, – хмыкает Борис Микулич, – да не выгорело; налетали лесные, покуда град строился, а случалось все, как с татарвой… Ну сам же видел!
И понял: нет, не видел. Откуда? Пока бой идет, отцу святому молиться надлежит. Хмыкнул. И пояснил:
– Ну-у… как ворог подходит, так сила у него вроде убывает. Не ходит – ползает; на стены лезет – еле-еле, тоже словно ползком. Бить его – удовольствие одно… даже и стрелы в воздухе ровно замерзают, хоть рукою лови. И ловят!
Оживился.
– Да вот, отче, хоть и ныне! Сам суди, гроза средь зимы – виданное ли дело? Знаменье, никак иначе…
– То так! – согласно кивает чернец. И – жадно:
– А еще?
– Что еще? Ну, было, при прадеде моем: приходили волхвы из лесу, дикие, как корой поросшие, и не уязвить их было ни мечу, ни стреле. Кто пытался, того скручивало…
– Как?
– А так и скручивало! – раздраженно. Нечего о таком спрашивать, да еще во тьме, хоть и предрассветной. И ныне-то, вспомнив дедову байку, ощутил воевода холодный пот на спине.
– Скручивало, и все. Вот, приходили, шептали пред Божидаром, а после… сизым дымом исходили на месте. Ну-у… а как церковь поставили, перестали являться; известно, в церковь нечисти ходу нет.
– И что ж?
– Да все. Больше не приходили…
– Козни диавольские! – крестясь, вскрикнул Феодосий.
Воевода же бородою дернул.
– Так и люди мыслили. И то: дым сизый – и нет никого. А может, и глаза отвели… не проверить уж.
– Еще спрошу, воевода. Отчего в Киев не отвезли диво такое? Зачем чудотворного кумира в глуши оставили?
– А не похотел плыть! Не пошел в ладью с берега, словно в землю вкипел; так его святой водой окропили и весть послали в Киев, Ярославу. Пращур мой, Борис Житобудович, воеводил над дружиною, что угодника на подвиг привезла; он и повестил Мудрому. А вскорости повеление получил: рубить городок порубежный; был слух: виденье явилось князю от Божидара…
Хлебнул глоток меда.
– …а какое виденье, о чем – не обессудь, сам не ведаю. Только с той поры род наш здесь и сидит в городовых, от пращура и до меня; и я градец сей сыну оставлю…
Помолчал недолго и добавил – с печалью нескрытой:
– Коли вернется живым Микулка…
Расхотелось говорить, стоило лишь о сыне вспомнить. И, поняв, поспешил Феодосий выспросить недоспрошенное:
– Остатнее, Борис Микулич! Отчего ж ни в печерах киевских, ни даже и здесь никому сия правда неведома?
А воеводу вдруг сморила тоска; накатила хмельная усталость. Но так страстно вопросил чернец, что нельзя было не ответить.
– Эх, отче, – усмехнулся совсем по-доброму, – тут-то все ясно: в Киеве Лавру грабили-переграбили, только ленивый золото с куполов не драл; умные отцы в Новгород сошли от татьбы либо в Смоленск; дурни остались обычай блюсти, да ведь по-дурацки и блюдут. Все как заведено, а без разуменья, без памяти всякой. А наши смерды все позабыли давно, окромя баек дурных, а мещера, да мурома, да мордва крещеная – тем паче: и помыслить стыдятся, что были в кои-то веки нехристями…
Встал, встряхнул седой гривой.
– Мутит что-то. Ты иди, отче, иди. И прости, коли чего, не серчай; скорбен я ныне излиха…
Подмигнул – глазом совсем уж трезвым, но сверх меры усталым.
– А все ж хотел бы знать я, какой такой на тебе грех; да ладно, после о том поговорим. Любопытен ты весьма, отче, и славно, что любопытен… глядишь, еще и к тавлейкам пристрастить смогу…
Подошел, протянул широкую ладонь. И монах, чуть помедлив, подал свою, тут же утонувшую в воеводском рукопожатии.
– Ступай, отче. Завтра Господа славить станем, иже избавил от поганых, завтра и посидим вновь. А пока что…
На пороге остановясь, несильно хлопнул по худому плечу:
– Пока что уж помолись за гражан козинецких новопреставленных, и за товарища моего незадачливого, за Михайлу Якимыча, и за Ондрюху Саватеева; и – особливо – Левонтия Кудрявчика помяни и Саню Бушка, живот сложивших за други своя…
– Помолюсь, воевода, – кивнул Феодосий.
– Крепко помолись, – настойчиво повторил Борис Микулич, – уж не поленись напоследок…
Затворив за гостем дверь, вернулся к столу, глянул в кувшин: не пуст ли? Нет, еще с треть плещется на дне. Плеснул в чару.
– Ну!
И, поперхнувшись, закашлялся. Чара со звоном покатилась по доскам. Явственно почувствовал вдруг: холодным потом Пробило спину, нечто невесомо-легкое, вовсе не ощутимое, почти коснулось затылка, почти ощупало, пытаясь пробраться под одежку; коротко, мгновенно – и явственно: липкое влажное прикосновенье…
…и озноб…
дрогнуло невысокое пламя над угольями в очаге, словно от ветра, расшвыряло по горнице клочковатые тени, то серые, то иссиня-сизые…
…дымные сизые тени…
тряпками обвисли руки, пальцы не сложились в щепоть…
…и заунывный отблеск-отголосок волчьего воя откуда-то издалека, из-за стен, от татарского стана…
задрожала вокруг, заколыхалась скользкая черная паутинка, зыбкая, вовсе даже не различимая, готовая исчезнуть…
…в сизом дыму…
Не понял сам, что вопит, и после вспомнить не мог, как оказался у оконца, как вышиб локтем слюдяные пластины…
Несильный предрассветный ветерок влетел в пролом, швырнул в лицо снежную крупу; морозцем обожгло глотку. Аж зажмурился воевода, а когда раскрыл глаза, не было никакой паутины, и теней клочковатых не было, и синие огоньки прыгали над потревоженными углями, а мягкий снег под окном был бел даже в предутреннем сумраке.
- Предыдущая
- 32/49
- Следующая