Паутина чужих желаний - Корсакова Татьяна Викторовна - Страница 2
- Предыдущая
- 2/54
- Следующая
Нет, все не так! Стэфа для меня самый родной человек, роднее у меня никого нету. Она странная. Худая, высокая, глаза черные, что угли. Мне иногда даже кажется, что по ночам они светятся. Как-то в детстве я ей про то сказала, а она только засмеялась. Смех у нее тоже странный – точно ворона каркает. И волосы что вороново крыло, без единой седой волосинки. А вот морщин много, и руки некрасивые, покореженные, с длинными желтыми ногтями. Ногти, верно, желтые оттого, что Стэфа курит трубку, черную, прогоревшую, с серебряным колечком у основания. Не знаю, где Стэфа табак берет, только пахнет ее трубка всегда по-особенному: то орехом, то вишней, то сосновой смолой, а то и вовсе чем-то незнакомым, сладковато-дурманным. Я однажды попросила, чтобы Стэфа мне дала попробовать покурить, а она заругалась, сказала, что мала я еще и глупа и что не к лицу юной графине всяким непотребством заниматься. А трубку загасила и в складках платья спрятала. Платья у Стэфы тоже черные, как глаза, волосы и трубка. Наверное, за то ее в округе считают ведьмой и боятся, даже мадам. И только я люблю.
Снова не о том! Я бы к Ефиму Никифоровичу в гости не поехала, да мадам настаивает. Если мадам что удумает, ее не переупрямить.
– Софья, довольно дичиться! Ты ведь не ребенок уже, должна понимать, что у отца твоего с графом Вятским отношения не только дружеские, но еще и деловые. – Мадам многозначительно приподнимает тонкие брови. – Ефим Никифорович – человек строгий и основательный, коль просил явиться всем семейством, значит, на то у него свой резон имеется.
– А Настена сказывала, что Ефима Никифоровича сын из Санкт-Петербурга вернулся. – Лизи рассеянно улыбается, обмахивается костяным веером.
Зачем ей веер? Он нужен, когда лето и душно, а сейчас весна, холод и сырость. В доме топят два раза на дню, но с дымоходом что-то случилось и оттого пахнет дымом. Папенька давно собирается печника позвать, чтобы посмотрел, отчего дым, да все забывает. А мадам такими пустяками не интересуется. И Лизи тоже. Она вообще почти ничем не интересуется, живет в каком-то своем мире и, сдается мне, совершенно счастлива. На Лизи у меня даже злиться не получается. На мадам она похожа только снаружи. Такая же красивая: та же медь волос, синева глаз, изящество фигуры. На этом все. Того, чего в мадам с избытком, злости и расчетливости, в Лизи нет нисколечко. Впрочем, и доброты в ней тоже нет. Стэфа как-то сказала, что цветку ни зло, ни добро ни к чему. Я ее тогда не поняла, а сейчас вот понимаю. Лизи – это цветок, красивый и равнодушный.
– Ну вернулся, и что? – спрашиваю просто так, чтобы позлить мадам.
Что Сеня приехал домой, я и без Лизи знаю, давеча та же Настена, язык без костей, о том экономке Анне Степановне рассказывала. Да не только про то, что молодой граф в родные пенаты пожаловать изволили, а еще и что товарища с собой привезли, а товарищ тот красоты невиданной. Глупость, наверное. У Настены все писаные красавцы. Стэфа говорит, что она хоть и видная из себя девка, да только дурная и до мужского брата слабая...
– Софья! – Мадам смотрит с укором, еще не злится, но уже начинает раздражаться. – Семен Ефимыч и в самом деле вернулся из Санкт-Петербурга. – Тут она вздыхает, закатывает глаза к потолку. Я понимаю почему. Мадам сама из Санкт-Петербурга и привыкнуть к здешней глуши до сих пор не может. А пусть бы и не привыкала! Пусть бы ехала в свою столицу! – И, позволь заметить, молодой граф Вятский весьма подходящая партия... – Ну вот, сейчас она скажет, что Семен – подходящая партия для Лизи, и я не должна мешать сестриному счастью, – весьма подходящая партия для тебя! – заканчивает мадам, и я замираю от удивления...
Оказывается, на том свете плохо. Может, я за свои прегрешения попала прямиком в ад, как и предсказывала маманька? Мне было очень больно, так, что хотелось выть в голос.
Я и выла, громко, до хрипоты. Блуждала в сером мареве, натыкалась на что-то или кого-то, шарила руками в вязкой пустоте, искала дверцу. Если в ад есть вход, то должен быть и выход. Мне не нужен парадный, я могу и через черный, только бы выпустили. Я бы раскаялась, честное слово, и все в своей жизни непутевой пересмотрела, стала бы на путь истинный.
Нашлась дверца. Сначала я увидела тонкую полоску света. В моем вязко-сером аду света не было. Значит, выход близко, надо только постараться, поднапрячься и доползти до дверцы...
Доползла. Я не я была бы, если бы не доползла. И вправду дверца, маленькая, резная, с прохладной ручкой и ключиком в замочной скважине. Ключик красивый, с красным камешком – где-то я уже такой камешек раньше видела, – удобно ложится в ладонь. Ну, вперед!
Я открыла глаза и закричала от нестерпимо яркого света. Куда ж это дверца меня привела – на новый уровень ада? Не буду смотреть! Закрою глаза и не буду. Что хотят, пусть со мной делают, а я не могу...
– Ева... Евочка... – Голос женский, незнакомый. – Доктор, мне показалось, или она глаза открывала?
– Открывала, Раиса Ивановна. – Второй голос мужской и тоже незнакомый.
– Ой, господи! Ой, слава тебе, всемогущему! – Женский голос запричитал, зашептал что-то торопливо, скороговоркой. Молитву, что ли? Интересно, кто это обо мне так на том свете печется? Бабушка могла бы, но я бабушкин голос узнала бы из миллионов. – Я же говорила, что кома – это не навсегда, я же говорила, что Евочка наша – сильная девочка, что она выкарабкается.
И Евочкой меня тоже никто никогда не называл, только бабуля. Мама, когда была трезвая, иногда звала официально, по-паспортному, – Еванжелиной, но чаще – Евкой-заразой. Отчимы, те вообще, по-моему, не знали моего имени. Воздыхатели частенько называли Ангелом, это, наверное, в противовес моему совсем не ангельскому характеру. Нет, один человек все-таки обращался ко мне ласково: Евочка-припевочка, Ева-королева... Вовка Козырев, друг детства, так меня называл. Но где я, а где друг детства Вовка!
– Раиса Ивановна, вы бы мне не мешали, мне надо посмотреть, убедиться... – Чьи-то пальцы коснулись моего лица, не грубо, но и не особо церемонясь, потянули вверх веко – в глаз тут же ударил яркий луч света, резанул по сетчатке, выжег дырку в мозгу.
– А-а-а! – Я заорала и дернулась, хотела еще отпихнуть наглую лапу, но не смогла – что-то не то творилось с моими собственными руками, не слушались они меня. – Руки убери, урод! – И с голосом не то: мой громкий и звонкий, а этот какой-то странный, комариный писк, а не голос.
– Спокойно, Ева Александровна, не надо так нервничать, свет я сейчас уберу. Одну секундочку.
Не обманул, свет убрал и лапы заодно. Но глаза я все равно открывать не стану, хватит мне одной дырки в мозгу.
– Ева Александровна, вы бы открыли глаза. Обещаю, больно не будет.
Обещает он! Да только я не из тех, кто верит обещаниям. Я вообще ничему не верю: ничему и никому.
– Евочка, солнышко, ну открой глазки, ну посмотри на нас с доктором! – В женском голосе слезы. Чего это она из-за меня так убивается? И кто она вообще такая? Может, и в самом деле больно не будет? Любопытно же...
Доктор обманул, но не сильно. В том смысле, что боль была, но вполне терпимая, к такой привыкнуть – раз плюнуть.
– Вот и умница, хорошая девочка. – У доктора странное лицо: большое, круглое, с размытыми чертами. Я поморгала, но картинка сделалась лишь немногим четче. Что-то не то у меня с глазами, кажется, я хуже видеть стала. Стоп, а что еще у меня не в порядке?
Попытку сесть доктор пресек на корню, положил ладони мне на плечи, легонько надавил.
– Тихо-тихо. Ишь, какая прыткая! Месяц между небом и землей болталась, а тут гляди ж ты: не успела глаза открыть, а уже бежать собирается.
Кто это месяц между небом и землей болтался? Я болталась?!
– Евочка, как же я рада, девочка моя! – Женщина, уже немолодая, с уложенными в аккуратную прическу пепельно-серыми волосами и испещренным морщинами худым лицом, совершенно незнакомая. В линялых голубых глазах – слезы, в натруженных руках – платочек.
- Предыдущая
- 2/54
- Следующая