Румбы фантастики. 1988 год. Том I - Бачило Александр Геннадьевич - Страница 34
- Предыдущая
- 34/63
- Следующая
— Она колдунья? Шаманка? — пытался угадать Николай.
— Шаманка, скажет тоже. Подымай, брат, выше! Она — владычица Омиа-мони, только про это пускай себе мой дружечка разлюбезный дзе комо сказывает. У него складнее выходит. Ежели бы там про банника, про овинника, про дворового аль про русалок, девок зеленовласых, что по чащобам у нас на Расеюшке турятся, на прохожего-проезжего морок наводят, — про это дело я тебе такого набаю, что волоса дыбарем станут. А про таежное пущай таежные жители и сказывают. Ты мне лучше про себя поведай. Какого роду-племени? Как окрестили? Почто холостым живешь — я приметил… Чем на хлеб зарабатываешь? Не по купецкому делу?
— Нет, не по купецкому, — от души развеселился Лебедев. — Я пишу…
— Писарем, стал-быть? — почему-то обрадовался домовой. — Грамоте, счету обучен? Великое дело — наука! Вот кабы мне на роду не написано домовым быть, я бы непременно обучение прошел и в грамотки всю мудрость народную записывал. Таскался бы по селам-поселочкам: там сказку подслушаю, там — песню, там — поговорочку. Поговорка, знаешь ли, цветочек, а пословица — ягодка. Ох, брат ты мой, а крепко же иной русский мужик молвит! В пословице ходячий ум народный. Пословицы не обойти — не объехать. Живым словом победить можно. Одно слово, знаешь ли, меч обоюдоострый заменить может. Да где бы нам найти такое словцо, чтобы лиходея нашего насквозь пронзить? Уж и дружок-приятель у тебя, батюшко Мэрген! — попенял он. — Я спервоначалу думал, что на цвету он прибит, глуповат, стал-быть, однако умище есть, и страшный… А зверюгу белую, что чадом чадит, он где раздобыл? Это ж чисто Змей Горыныч: огонь жрет, жаром орет, а из ушей аж дым идет. Эх, а было времечко золотое: что богатырь, что супротивник его садились на добрых коней — да по раздольцу, чисту полюшку… А коняшки сытые, обихоженные! Мы, домовые, коней любим пуще всего на свете! Хынь-хынь, — вдруг завел он жалобно, — мне бы хоть махонькую, да пегонькую лошадушку! Разве же наше, домовушек, дело по чащобе шастать, злодея гонять? Домовой — он исстари не злой, не погубит, как русалка зеленовласая, не утопит, как дед водяной, узелком дорогу не завяжет, как злодей леший. Ну, ущипнуть там, синяков насажать; бабе простоволосой ночью косиц наплести — это наше дело. А тут…
Лебедев ласково слушал причитания домового. Так бы и погладил его по сивенькой головушке!
— Вот видишь ли, батюшко Мэрген… — продолжал тот, но Лебедев решил наконец прояснить дело:
— Ну какой я Мэрген? Меня зовут Николаем. А вас как?
— Власием отродясь прозывает домовушку народ. Волосом еще, Велесом. Как хошь, так и зови. Дедкой зови, суседкой. А ты — Никола, стал-быть. Славное имечко. Угодник тебе хороший достался. Добрый. Ты вон тоже добрый. Да вот беда: слабосильная твоя доброта, нету в ней ярости праведной. Тебе бы тоже домовым на свет народиться, а тебя вон в грамотеи, в Мэргены вынесло.
— Ну, предположим, вы меня туда сами записали, — возразил Лебедев.
— Не я, а дружечка мой — дзе комо. А видать, ошибся… Чего ему на тебя боги евонные указали? Я так понимаю, что на том месте, где нынче твоя изба, прежде стойбище было. Глядишь, там и жил-поживал какой Мэрген. Однако к старости что люди, что нежить забывчивы становятся. Вот и напутал дзе комо.
Николай даже обиду почувствовал, но решил продолжать разговор:
— А вы сами откуда? Как попали на Дальний Восток? — Уж сколько раз приходилось задавать такой вопрос! Мог ли он представить, что будет брать интервью у домового… Он попал в мир причудливых и странных существ, которые теперь мерещились за каждым кустом, подсматривали с каждой ветки, смеялись из ручья. Да, это было чудесно, невозможно! И в то же время в явлениях домового, дзе комо, прекрасной Омсон была непонимаемая, но глубоко чувствуемая им бесхитростная правда природы. Она требовала ответной правдивости.
— Мы сами с Орловщины, — рассказывал тем временем домовой. — Не считал, сколь годков прошло, как собрали Макар да Агриппина Ермоленки барахлишко, наскребли из-под печи, на лапоть насыпали, меня, доможила своего, кликнули: «Дедушка домовой, не оставайся тут, а иди с нашей семьей!» Понимаешь, — доверительно объяснил он Николаю, — если хозяин при переезде суседку своего не позовет, то и скотина водиться не будет, и не будет ни в чем ладу. Я серой кошкой… — он покосился лукаво на Лебедева, — обернулся — и скок в корзинку! Старуха моя, кикимора, коклюшки, клубки, плетенье свое прихватила — из голбца за мной шмыгнула. Тряслись наши хозяева из России на Амур и год, и более. Из корзинки, бывало, нос высунешь — и все тебе леса, леса, леса… Уставать стали мы с домахой моей. А пришли-таки! Места — куда тебе с добром! Лес, рыба, зверь богатый. Сперва людишки землянки рыли, потом избы ставили. Лес валили нетронутый. Мы уж со старухой серчать стали, что долго нас из корзинки не выпускают, ан зря: скоро нас в дом новый зазвали. В тот самый, где ты был. И-эх… — Он всхлипнул было, но тут же встряхнулся: — Да что!.. Не вернешь. А вон и дзе комо поджидает, вон он, батюшка мой!
За разговором Лебедев не заметил пути. Почему-то не цеплялись сучья за одежду, ветки не рвали волосы, замшелые трухлявые бревна — умершие деревья — не лезли под ноги, тайга не мучила бесконечным чередованием сопок. Нет, шли — будто кто стежку под ноги стелил. А солнце все брезжило в полудне.
— А что? — усмехнулся домовой, словно подслушав мысли Николая. — Ведь на правое дело!
Круглое лицо дзе комо было настороженным. Он прижал палец к губам и осторожно поманил домового и Николая за собой. Они сделали несколько шагов и увидели дерево среди поляны.
…Кедр и правда казался голубым. Пушистые пучки его длинных игл отливали то живой синевой, то чистотой изумрудной зелени, то окутывались лиловым туманом. Кора состояла из множества многоцветных чешуек, они мягко пересверкивали, и свет, словно оживший ветер, плыл по стволу и ветвям. Ветви мерно подрагивали, словно переговаривались с ветром, а по ним, распушив хвосты, перелетали серые и рыжие веселые белки, сновали серьезные бурундучки, отмеченные по спинкам следами пяти медвежьих когтей. Узкая хитроватая мордочка белогрудого гималайского медвежонка высунулась из-за толстого сука. Оглядевшись, он начал ловко карабкаться вверх, будто по ступенькам поднимался, шаловливо тянулся короткими лапами к белкам. И еще множество зверюшек, названия которым и не знал Лебедев, сновало по ветвям. И птицы сидели то там, то здесь, будто притянутые негаснущим, не боящимся близкой зимы теплом.
Вершины кедра было не разглядеть, и то одно, то другое облачко цеплялось за ветку и, рассеянное в дымку, растворялось на фоне серого неба. Пробившийся сквозь пелену неверный одинокий луч лениво дремал в развилке, но свет ярче солнечного шел от золотистых, крепких, истекающих ароматом шишек; волны голубого сияния исходили от игл, ветвей, ствола… Да нет же, разглядел Лебедев, шишки были вовсе не шишками, а… диковинными птицами. Казалось, они растут на ветках дерева.
У подножия голубого кедра мирно подремывали, свернувшись клубком или безмятежно раскинувшись, тигры и медведи, рыси и кабаны. Бродили косули, изюбры, волки… Мирно было, спокойно, будто старое мудрое дерево хранило мир и покой всей тайги. Лебедеву вдруг тоже захотелось прилечь там, на траве, приткнувшись к мягкому и теплому звериному боку, но в это время он заметил неподалеку, на той же поляне, другое дерево — и вспомнил слова Игоря: «Будто яблоня в цвету». Нет, это дерево меньше всего походило на яблоню: оно было сплошь белым из-за облака паутины. Торчали кое-где черными углами высохшие ветки, а те ветви голубого кедра, которые были ближе к нему, тоже засохли. Здесь не порхали птицы, не прыгали белки. Белое дерево спало непробудным сном.
Из-за ствола голубого кедра показался Игорь. В руках у него была кинокамера, на груди — два фотоаппарата. Он, не отрываясь от объектива, медленно обходил поляну.
Со смешанным чувством смотрел на него Лебедев, стоя под прикрытием раскидистого куста шиповника, похожего на догорающий костер из переспелых ягод и увядающих листьев. Обида боролась с радостью вновь встретить живого, настоящего, реального человека, почти товарища, поступившего, конечно, по-свински, но… теперь, когда Лебедев увидел кедр, понял его притягательную силу, почувствовал, как самозабвенно увлечен Игорь съемкой, обида начала таять. Да, для этого человека главное в жизни — искусство, ему подчинена вся жизнь.
- Предыдущая
- 34/63
- Следующая