Ящик водки. Том 4 - Кох Альфред Рейнгольдович - Страница 65
- Предыдущая
- 65/86
- Следующая
Меня в Москве так удивляют всегда дохлые устрицы, которых легко подают даже в пафосных ресторанах; редкая тварь съежится, хоть утопи ее в лимонном соке, — а публике нравится. А потому что народ у нас такой отважный и выносливый. Я немало случаев знаю, когда люди с дохлых устриц просерались. Один вообще чуть не помер, отравившись. Тут смысл, наверное, в том, что устрицы у нас — это не гурманство, а скорее чисто понты. А если на понтах, то никто ж не видит, как подмахивает твоя устрица, но все понимают, что ты не колбасой закусываешь… Это как модель, которая и дура, и е…аться не умеет, — но люди, с которыми она молчит и которым не дает, будут тебе как ее спонсору завидовать.
— Ну, кроме устриц, подавалась и прочая простая домашняя еда: escargot, cocqille Saint-Jaques… В смысле улиточки с чесночным соусом и морские гребешки… Fois gras, само собой… Ну или как минимум patet de fois gras.
— Ну, то, что обычно едят на ужин французы.
— Не, не, не на каждый ужин — это то, что у них является аналогом салата оливье и селедки под шубой. Что по праздникам готовится, что у них, скажем так, на понтах едят.
У них нет этой глубокой культурной пропасти, как у нас, когда в кабаке одно, а дома совсем другое, когда человек искренне считает настоящей едой картошку, пожаренную на сале, и чтоб туда еще пару яиц вбить — а в кабаках жрет, блядь, рукколу. Давится, самому противно. Или когда дома человек ест борщ и пельмени, а на людях — сашими и утку по-пекински… Ну хорошо, экзотика полезна, и кругозор расширять надо, и омар хорош, если его у нас в виде исключения сготовят, не засушив до крайности, когда уж мясо прорезинивается (вместо того чтоб сварить ведро раков в пиве, предварительно их подержав полчаса в молоке). Я здесь о другом — именно о культурной пропасти. Эти заморские деликатесы мы берем штурмом. Нету ни привычки к ним, ни тени традиции, и практически невозможны реплики типа «вот такая же руккола росла у моей бабушки на даче», или «мой дедушка обыкновенно омаров раздавливал дверью», или там «а эта сковородочка с полукруглыми ямками у нас в семье исторически использовалась для приготовления виноградных улиток». Меня пугает эта пропасть, страшно заглядывать на ее дно. Зачем мы так решительно все выкинули на свалку истории? Почему у нас нету в быту ботвиньи или там фаршированных рябчиков? Отчего не уцепиться за городки, чем они хуже тенниса? Какая-то есть тому, видно, причина… Такая, что ее ничем не перебить. И дальше, продолжая мысль: что мы знаем о традициях Австро-Венгрии? Были ли они — даже и до того, как их империя развалилась? Какие такие традиции возможны, чтоб они были общими для, скажем, чеченов, якутов, евреев, русских и т. д., кто там еще у нас живет? Похоже, это неизбежно — чтоб русский мир рассыпался на молекулы, а из них потом построилось нечто новое. Не обязательно, кстати, нами и наше, и даже необязательно близкое или хотя бы понятное нам. Страшно подумать о том, что нету у нас чего-то главного. Для нас открытие даже тот факт, что гамбургеры — это не более чем точная копия домашней американской еды. Они у себя на кухнях, собравшись семейно и запросто пообедать, жарят ровно те же гамбургеры с той же картошкой и кетчупом и заедают таким же яблочным пирожком, как в любом «Макдоналдсе» по всему миру. Вот отчего этот гребаный Макдо (такую интимную кликуху ему дали французы) оказался таким всесильным — потому что он естественный, он вытекает из старых традиций, и миллионы людей его любят совершенно искренне, впитав с молоком матери, а чужим передается эта подлинная энергетика.
— И вот наступил в таком застолье 2001-й. А младшая дочь, ей тогда три года было, спрашивает: «Ну когда же мы будем Новый год встречать?» Так все уже, вот она, встреча! Она: а где же Дед Мороз? Где Снегурочка? Где бумажные пакеты с конфетами и шоколадками? Где елка на деревянной крестовине? Устами младенца глаголила истина, причем совершенно безжалостно. У меня у самого было ровно то же чувство: обманули, нету ничего… Настроения не было совершенно. При отсутствии отдельных деталей, при несоблюдении некоторых процедур выходит так, что жизнь просто остановилась и ты из нее выпал. Когда ты сидишь за столом с французами, ешь с ними и пьешь, разговаривая на ломаном французском, — то чувствуешь, что на самом деле ничего нет. Что ты вешаешь для пустого зала. Эффект присутствия, иллюзия правды абсолютная, они все очень милые, улыбаются — но ничего нет! Пустота! Ну, посидели поели, сходили в музей, прошлись по улицам, там в кабак — и все. Похоже на то, что эмиграция, по крайней мере на стадии примерки, — это в какой-то мере смерть, это, мне кажется, очень похоже на окончание земной жизни. И, значит, в январе 2001 года я вернулся в Москву. Сижу, рассматриваю номер, который выпустил перед отъездом… А там обложка такая: сидит некая телеведущая, голая, в ванне, которая почти до краев налита шампанским. Причем это настоящее шампанское, спонсор нашелся, который эту картинку оплатил. А шампанское, если его налить в ванну толстым слоем, оно знаешь какой имеет цвет? Красноватый. И когда видишь даму в такой жидкости, то хрен знает какие мысли в голову приходят. Про критические дни — это мысли еще самые невинные. Я велел на компьютере это шампанское поджелтить. А подкрасили — и сразу как будто нассано. И мы так долго искали какую-то фишку, чтобы было и не нассано, и не кровища, а так, более-менее.
— Ей не холодно там было сидеть, в этой ванне?
— Холодно, само собой. А что делать? Это ж искусство! И вот, значит, Вова звонит и спрашивает: а что там у нас с журналом? Так ведь все уже! Нет, говорит, я погорячился, давай дальше делать. Смотри же, говорю… Ну, и стали дальше делать… Что еще сказать про начало года? В те каникулы, в Париже, в ненастоящий Новый год, под теплым серым небом я начал писать дамский роман, который с божьей помощью издам в этом году — ну или в начале следующего.
— Не закончил?
— Закончил, но мне хочется две главы подтянуть немножко. Дамский — ты понимаешь почему? Если сравнить мужской стиль обращения с книгами и женский, то становится ясно, что мужики читают влегкую, а бабы больше заморачиваются, переживают… Это из той же оперы, когда одну и ту же вещь мужики считают сексом, а бабы любовью. А любовь же по-любому круче. «Девушка, а девушка, где это я вас мог видеть? — Ты что, пидорас, я же тебя так любила! А, да, что-то такое припоминаю… » Вот и в чтение женщины так же вкладывают больше страсти. Когда им что-то нравится из прочитанного, они просто ох…вают. А мужик прочтет лениво так, зевая, и после скажет, что говно все это.
И читал он только для того, чтоб где разговор поддержать при случае. Да и читать он возьмется ну там биографию какого-нибудь финансиста «Путь к успеху», или иной какой-то умняк, или детективчик на худой конец. А баб больше трогает всякая ерунда. Ну я и решил сочинить историю для баб. Про них тем более интересней думать, чем про мужиков. Мужик же задерживается в развитии, он остается маленьким мальчиком: дерется, отнимает игрушки, орет, пристает к девчонкам, гонит, ведет себя как мудак в основном. Ну, о чем с ним говорить? Средний наш московский мужик — это все тот же донецкий несовершеннолетний приблатненный хулиган. Что с него взять. Другое дело — баба! Как начнешь ей что-нибудь исполнять, она глубоко дышит, слезы на глазах, так что даже самому неловко немножко делается… И поэтому по мне так предпочтительней для баб сочинять, чем для мужиков. Ну и я там описываю мужика, который ни то ни се, а при нем такая баба, просто орел. У них развивается жизнь. И соответственно, какие-то нанизаны истории, сюжеты… Ну а ты как год встретил?
— Я уже не помню, где я его встречал.
— Ну что же ты, Иглесиас. Начало века все-таки. И тысячелетия.
— По-моему, где-то с Фридманом я был, с Шуриком Рубановым, с Немцовым… Здесь, в Подмосковье, в доме отдыха. Ничего выдающегося.
- Предыдущая
- 65/86
- Следующая