Гипнотизер - Кеплер Ларс - Страница 48
- Предыдущая
- 48/104
- Следующая
— А Шульман? — спросила Симоне. — Как там с его залом?
Ильва заговорила деловым тоном:
— Сказал, что ему нужно поговорить с тобой.
— Я ему позвоню.
— Там что-то со светом, он хочет показать тебе. — Ильва понизила голос: — Я не знаю, как там у вас с Эриком, но…
— Мы разошлись, — коротко сказала Симоне.
— Потому что я думаю… — Ильва замолчала.
— Что ты думаешь? — терпеливо спросила Симоне.
— Что Шульман влюблен в тебя.
Симоне встретила в зеркале свой собственный взгляд и вдруг ощутила волнующую пустоту в теле.
— Постараюсь прийти, — сказала она.
— Сможешь?
— Только позвоню кое-кому.
Симоне вернула трубку на место и немного посидела на краю кровати. Беньямин жив, это главное. Он жив, хотя со дня похищения прошло уже несколько суток. Это очень хороший знак. Похититель не заинтересован в том, чтобы непременно убить его. У него другие цели, может, он собирается потребовать выкуп. Симоне быстро подсчитала свои активы. Что у нее есть? Квартира, машина, кое-какие картины. Галерея, естественно. Можно занять деньги. Как-нибудь справится. Она человек не богатый, но папа может продать дачу и свою квартиру. Они могут жить вместе в съемной квартире, где угодно, это ничего — лишь бы вернуть Беньямина, лишь бы вернуть ее мальчика.
Симоне позвонила отцу, но он не отвечал. Она оставила короткое сообщение о том, что отправляется в галерею, потом быстро приняла душ, почистила зубы, переоделась и вышла из квартиры, не погасив свет.
На улице было ветрено, морозно. Глухая тьма декабрьского утра — сонная, кладбищенская. Пробежала собака, волоча поводок по лужам.
Едва подойдя к галерее, Симоне поймала взгляд Ильвы через стеклянную дверь. Норена не было видно, но на земле возле дорожки осталась сложенная из газеты наполеоновская треуголка. Картины Шульмана светились зеленым. Блестящая аквариумно-зеленая масляная живопись. Симоне вошла; подбежала Ильва и обняла ее. Симоне заметила, что Ильва забыла покрасить волосы в черный цвет — в прямом проборе угадывалась отросшая седина. Но лицо гладкое, подкрашенное, губы темно-красные, как всегда. На Ильве был серый костюм с юбкой-брюками, полосатые черно-белые колготки и тяжелые коричневые ботинки.
— Здорово, — сказала Симоне и огляделась. — Как же много ты сделала!
— Спасибо, — прошептала Ильва.
Симоне подошла к картинам:
— Вот так я их не видела, как они задуманы. Только по отдельности.
Она сделала еще шаг к картинам:
— Как будто текут куда-то.
Симоне перешла в следующий зал. Там стояла каменная глыба с пещерной живописью Шульмана на деревянных подставках.
— Он хочет, чтобы здесь были масляные лампы, — сказала Ильва. — Я считаю, что это невозможно, люди хотят видеть, что покупают.
— Не хотят.
Ильва рассмеялась:
— Значит, пускай Шульман делает как хочет?
— Да. Пускай делает как хочет.
— Можешь ему сама об этом сказать.
— Как это?
— Он в кабинете.
— Шульман?
— Сказал, что ему нужно сделать пару звонков.
Симоне бросила взгляд на кабинет, и Ильва кашлянула:
— Пойду куплю бутерброд к обеду…
— Уже?
— Я только подумала, — сказала Ильва, потупив глаза.
— Иди.
Симоне было так тревожно и печально, что пришлось постоять, вытирая лившиеся по щекам слезы. Она постучала в дверь и вошла. Шульман сидел на стуле спиной к письменному столу и посасывал карандаш.
— Ну как ты? — спросил он.
— Неважно.
— Я так и понял.
Оба замолчали. Симоне опустила голову. Ее наполняло чувство беспомощности — словно внешнюю оболочку сточили до самой нежной, ранимой материи. Губы задрожали, и она с трудом произнесла:
— Беньямин жив. Мы не знаем, где он и кто его похитил, но он жив.
— Хорошая новость, — тихо сказал Шульман.
— Ужасно, — прошептала она, отворачиваясь и утирая слезы трясущимися руками.
Шульман мягко коснулся ее волос. Она отстранилась, не зная почему. На самом деле ей хотелось, чтобы он продолжал. Его рука скользнула ниже. Они посмотрели друг на друга. На Шульмане был черный костюм из мягкой ткани, вязаная шапочка терлась о воротник пиджака.
— У тебя костюм ниндзя, — сказала Симоне и невольно провела рукой по губам.
— У «синоби», а это правильнее, чем «ниндзя», два значения, — сказал Шульман. — Это слово означает «тот, кто прячется», а еще — «тот, кто терпит».
— Терпит?
— Может быть, это самое сложное искусство на свете.
— В одиночку не получается. У меня, во всяком случае.
— Одиноких не бывает.
— Я больше не могу, — прошептала Симоне. — Я рассыпаюсь на куски, мне надо перестать думать, мне некуда идти. Хожу и думаю: «Лишь бы что-нибудь случилось». Могу разбить себе голову или прыгнуть к тебе в постель, только чтобы спастись от этой паники…
Она внезапно замолчала, потом с трудом выговорила:
— Вот так. Это все… прости, Сим.
— Что же ты выберешь? Прыгнуть ко мне в постель или разбить себе голову? — улыбнулся он.
— Ни то, ни другое, — торопливо ответила Симоне.
Потом поняла, как это прозвучало, и попыталась сгладить:
— Я не это хотела сказать, я бы с удовольствием…
Снова замолчала и почувствовала, как быстро забилось сердце.
— Так что? — спросил Шульман.
Симоне встретилась с ним глазами.
— Я сейчас — не я. Поэтому и веду себя так, — просто сказала она. — Чувствую себя ужасной дурой.
Она опустила глаза, почувствовала, как загорается лицо, и тихо кашлянула.
— Мне нужно…
— Погоди. — Шульман достал из сумки прозрачную банку.
В банке ползало что-то вроде крупных темных бабочек, билось о запотевшее стекло.
— Сим?
— Я только покажу тебе кое-что удивительное.
Он поднял банку и протянул ее Симоне. Симоне рассматривала коричневые тельца, пыльцу на крыльях, осыпавшуюся на стекло, мусор, оставшийся от куколок. Бабочки, как копытцами, топтались лапками по стеклу, лихорадочно водили хоботками по крыльям и щупальцам соседок.
— В детстве я думала, что они прекрасны, — сказала Симоне. — Но это было до того, как я рассмотрела их как следует.
— Они не прекрасные, они жестокие, — улыбнулся Шульман, а потом посерьезнел. — Я думаю, все дело в метаморфозах.
Симоне потрогала стекло, коснувшись его рук, державших банку:
— Жестокость — результат превращения?
— Может быть.
Они посмотрели друг на друга и больше уже не думали о разговоре.
— Катастрофы делают нас другими. — У Симоне задрожал голос.
Шульман погладил ее руки:
— Значит, так и должно быть.
— Хотя мне не хочется становиться жестокой, — прошептала она.
Они стояли слишком близко друг к другу. Шульман осторожно поставил банку на стол.
— Эй… — сказал он и быстро поцеловал ее в губы.
Ноги у Симоне ослабели, колени задрожали. Его нежный голос, тепло его тела. Запах, идущий от мягкого пиджака, аромат сна и постельного белья, дивных трав. Симоне словно вспомнила чудесную нежность, когда его рука скользнула по ее щеке, погладила шею. Шульман смотрел на нее улыбающимися глазами. Бежать прочь из галереи больше не хотелось. Симоне понимала, что это всего лишь способ ненадолго забыть о тревоге, тяжко стучавшей в груди; пускай, сказала она себе. Ей просто хотелось, чтобы это продлилось еще немного, хотелось забыть обо всех ужасах. Губы Шульмана приблизились к ее рту, и на этот раз она ответила на поцелуй. Дыхание участилось, она быстро задышала носом. Почувствовала его ладони у себя на спине, на пояснице, на бедрах. Чувства нахлынули на нее, в лоне загорелся огонь — внезапное слепое желание принять его тело. Симоне испугалась силы инстинкта, подалась назад, надеясь, что Шульман не заметил ее возбуждения. Она провела рукой по губам и кашлянула; он отвернулся, торопливо поправляя одежду.
— Кто-нибудь может войти, — выдавила она.
— Что будем делать? — спросил Шульман, и Симоне услышала, как дрожит его голос.
Не отвечая, она подошла к нему и поцеловала еще раз. В голове больше не осталось мыслей, Симоне ласкала его кожу под одеждой и ощущала на своем теле его теплые руки. Он гладил ее поясницу, его ладони бродили у нее под одеждой; он провел рукой по ее трусам, почувствовал, как она намокла, застонал и прижал твердый пенис к ее лобку. Симоне подумала: мне хочется, чтобы мы занялись этим здесь — стоя у стены, у письменного стола, на полу, как будто ничто в мире не имеет значения, лишь бы на несколько минут избавиться от ужаса. Сердце быстро колотилось, колени дрожали. Симоне потащила Шульмана к стене, и когда он развел ей ноги, чтобы вторгнуться в нее, она зашептала — скорее, поторопись. В это мгновение послышался звон дверного колокольчика. Кто-то вошел в галерею. Скрипнул паркет, и они расцепили объятия.
- Предыдущая
- 48/104
- Следующая