Записки санитара морга - Ульянов Артемий - Страница 12
- Предыдущая
- 12/18
- Следующая
– Изрядно, – нервно сглотнул я.
– Я надеюсь, ты не станешь принимать это один, ночью, да еще и в морге?
– Если честно – собирался.
– Лично я рекомендую на природе и с близкими друзьями. Но… Дело ваше, сударь, дело ваше.
– Мне завтра в девять утра надо быть обычным заурядным санитаром, – с какой-то жалобной интонацией сказал я.
– Сейчас 19.30, – констатировал Филя, вскинув руку с часами. – Ну, если ты полон решимости, тянуть не стоит.
– Ага, не будем тянуть, – согласился я и отправил бумажку в рот.
– А, вот еще просьба. Ночью мне не звонить. Все восторги при встрече.
– Обещаю. Да и на хрена ты мне сдался? У меня тут полный госпиталь круглосуточных работников. Рота милиции, служба газа, дежурный терапевт…
– Дежурный психиатр есть?
– Вот чего нет того нет.
– Досадно. Через часок вы бы с ним быстро общий язык нашли.
– А через три?
– Ну! Через три тебе с ним скучно будет.
Диалоги наши стремительно пустели. Филя сделал несколько звонков, успев поругаться с какой-то девкой.
– Это не баба, а какое-то необходимое зло, – резюмировал он разговор и принялся прощаться.
– Буду ждать ваших отзывов, сударь, – сказал Филя, стоя в дверях служебного входа.
– Всенепременно сообщу, – ответил я ему в том же стиле.
Закрыв за ним дверь, я вернулся в 12-ю комнату и плюхнулся в кресло – ждать момента, когда цепкие когти вопьются в меня и потащат вверх, туда, где зеленый и синий. А в синем колышется яхта, подставив стихиям послушные паруса. Мысли затеяли суетный хоровод, мелькая беспорядочными картинками прожитого.
…Вдруг вспомнился Николай Васильевич, дед моего одноклассника Олежки. Рослый, широкоплечий, с размашистым русским лицом, назло времени сохранивший безупречную осанку и ясную голову. Ушел на фронт, когда ему было 19. Пройдя пехотинцем всю кровавую Великую Отечественную, он редко говорил о тех временах, хотя мы частенько просили об этом. Лишь выпив чуть большего обычного, он иногда раскрывал перед нами тяжелую книгу своей памяти. И тогда яркие, объемные картинки вставали во весь рост в гостиной Олежкиной квартиры, роняя тугие кровавые капли на новый ковер.
В день 13-летия моего друга, когда все гости убрались восвояси, мы, дождавшись удобного момента, стали наперебой упрашивать Васильича показать нам один из кусочков той жуткой войны. Отказать родному имениннику он не смог, на что мы и надеялись. Усевшись на край дивана, дед глянул на нас с прищуром… И начал.
– Значит, про войну, сорванцы, хотите…
– Деда, а расскажи про самый-самый жестокий бой. Ну, пожалуйста! – заговорщически, почти шепотом, попросил Олег, косясь на закрытую дверь гостиной, за которой были слышны голоса его родителей, не одобрявших кровавых подробностей военных историй Николая Васильевича.
– Да немало их было, таких, – ответил он, стремительно превращаясь из старика, в домашнем спортивном костюме и потрепанных тапочках, в солдата.
– А самый-самый помнишь? – не унимался внук.
– Самый-самый… Это… под Ржевом дело было, в 42-м. Немцев уж тогда из города-то выбили, отступали они. Народу там полегло немерено. Из тех, кто Ржев брал, почти и не осталось никого. Наш полк из резерва тогда на передовую бросили. Дали нам приказ немцев с высоты выбить. Они, гниды фашистские, крепко за нее зацепились. Пулеметные гнезда поставили, бетоном укрепленные, доты называются. Мы у них как на ладони были. Рота наша в окопах засела, которые гады эти оставили. А дальше – никак. Пулеметчики их головы нам поднять не давали. А кто поднимал, так сразу замертво и ложился. Дважды мы в атаку ходили – только народ угробили. Я тогда чудом выжил, а вот кореш мой Димка Ефимов там и остался. Ну, думаю, если в третий раз пойдем – закончатся мои мучения. Уж подыхать приготовился, крестик нательный сжал покрепче и молюсь, как умею. Вот тут-то меня Боженька и услышал.
Сказав это, Васильич шумно сглотнул и наскоро перекрестился.
– Услышал? Как это? – нетерпеливо спросил я.
– Как? Ротный наш, Сан Саныч Макаров, он недалеко от меня был, все по рации помощи просил, да только без толку. Танки на другом направлении наступали. Не нашлось для нас ни брони, ни самолетов.
– А пушки? – выпалил взволнованный Лешка.
– Артиллерия… Если б и была невдалеке, так одна ошибка, и нас бы самих положила. Лежим мы мордами вниз, кто раненый стонет, кто в дерьме своем плачет, кто молится – приказа атаковать ждем, будто смертники. И вдруг ротный отступать скомандовал.
– Отступать? – хором переспросили мы, разочарованные таким не геройским поворотом истории.
– Так точно, отступать. Те, кто прикрывать отходящих остался, почти все и полегли. А мы, словно зайцы петляя, за полесок бросились. Там и засели, – тяжело вздохнул он и замолчал, отвернувшись и пряча от нас влажные глаза.
– А дальше, деда? Выбили вы фашистов?
– Выбили, внучек. Да только не мы. Минут десять прошло после отступления… Гляжу, к полеску, где мы попрятались, грузовики едут. Пальба стоит, грохот… А из машин тех гармонь надрывается, да песню хором кто-то горланит.
– Военную? – уточнил Олежка.
– Не… «Яблочко». Эх, яблочко, куда ты котишься, эх да пропадешь, не воротишься, – так лихо пропел Лехин дед надтреснутым хриплым голосом, что аж мороз по коже. – Только машины затормозили, как из кузовов матросня посыпалась. В бушлатах черных, пулеметными лентами перепоясанные, бескозырки на затылок заломлены, тельняшки торчат… кто в крови, кто перевязанный. Пьяные, небритые, рожи бешеные, глаза шальные, навыкате, гранатами жонглируют. Хохочут, песни орут, аж пританцовывают… будто в клуб на танцы пожаловали, девок щупать, а не под пулеметы немецкие. Чисто черти, ей-богу! Аж страшно стало. И мат такой зверский стоит, какого я отродясь и не слыхивал. Нас увидали, гогочут… Ну, что, мол, колхознички, обосрались? Кричат «в погреба, к бабам своим под юбки убирайтесь, а мы пока немца бить станем!». Страшно, мол, за Родину сдохнуть? Так мы сейчас вам покажем, как это матросы-балтийцы делают. А один из них, помню, сказал «вот фашистов положим, а уж после и с вами, дезертирами, разберемся». Ствол на нас наставил и ржет так заливисто, остановиться не может. Потом они фляжки достали, водки тяпнули, да как под гармонь грянут «Вставай, страна огромная!». И вперед…
– И что? – ошарашенно спросил Леха.
– Получаса не прошло, как пулеметы немецкие замолчали. Потом нам приказ дали на высоте укрепиться. Двинулись мы из полеска, глянули, а высота от бушлатов вся черная, матросиками завалена. Вот тогда-то я впервые поверил, что победа наша будет. Пока солдат русский смерти в рожу плюет да посмеивается, нет таких армий на свете, что его одолеть смогут.
Яркие, выпуклые иллюстрации к рассказу Николая Васильича, который услышал я много лет назад, проплывали в воображении, наполняя «двенашку» сиплым хохотом и матом балтийцев-смертников, заглушающим грохот канонады, и надрывным голосом гармони, разухабисто приправляющей «Яблочком» их демоническое предсмертное веселье. Они толпились у меня перед глазами, словно восставшие на мгновение из братской могилы недалеко от Ржева. Казалось, что если я не перестану думать о них, кто-нибудь из матросов попросит у меня огоньку и, глубоко затянувшись, спросит: «Что, страшно за Родину сдохнуть?»
Знобливые мурашки резво вскарабкались по мне, будто стая проворных муравьев. Лицо покрылось холодной испариной, и я передернул плечами. Взмахи могучих орлиных крыльев уже слышались над головой. ЛСД потихоньку начинал действовать, неотвратимо приближая к рывку вверх, который выхватит меня из вязких объятий обыденности.
– Так, надо переключиться! – вслух приказал я себе. – А не то всю ночь с мертвыми матросами проведу…
Стараясь отвлечься на какую-нибудь легковесную чепуху, я поджал ноги, обхватив колени руками и поежившись в уютном кожаном кресле. Знакомое маетное ощущение, похожее на начинающуюся простуду, стало постепенно нарастать. Цвета стали немного ярче, еле уловимо подсветив интерьер «двенашки». Сердце заколотилось быстрее, гулко стучась в грудину. Я прикрыл отяжелевшие веки. И тут же мысленным взором увидел себя, сидящего в кресле. Хирургической пижамы на мне не было, только штаны. А от горла до лобка тянулся аккуратный убористый секционный шов, точь-в-точь такой, какой обычно делаю я, за что получил от коллег шутливое прозвище «белошвейк». Картина эта нисколько не пугала. Наоборот, я вдруг почувствовал, как откуда-то из глубины моего «я» поднимается волна задорного идиотского смеха. Губы растянулись в искренней улыбке, и я открыл глаза. Чувствуя, что орел уже на подлете, встал и протяжно потянулся, всем существом ощущая волны озноба, колышущиеся внутри. Неожиданно хохотнув, заметил, что окружающие предметы стали излучать свет, будто в их нутро вмонтированы лампочки.
- Предыдущая
- 12/18
- Следующая