Детская книга - Байетт Антония С. - Страница 84
- Предыдущая
- 84/189
- Следующая
— Он не какой-нибудь Панч и Джуди — он обедает с фон Штуком и Ленбахом… его работы обсуждают в «Югенде» и «Симплициссимусе». Это я знаю. Его сына я не знаю.
Филип не вписывался в группу молодых людей. Он часто оказывался один. Вольфганг Штерн обнаружил его на скамье, где тот рисовал, и присел рядом.
— Вы позволить? — спросил он.
Филип кивнул.
— Я могу посмотреть? Я только мало говорю английский, я читаю лучше.
— У меня вышел долгий разговор с одним французом — в картинках, — ответил Филип, перелистывая страницы обратно к своему диалогу с Филиппом: наброски, жьенский фаянс и гротескные фигурки с майоликовых ваз и блюд.
— Вы есть художник?
Филип привычным жестом показал, как держит руки внутри вертящегося глиняного цилиндра. Вольфганг засмеялся. Филип спросил:
— А вы?
— Я надеюсь быть художник театр. Кабаре, новые пьесы, также Puppen, [47]как мой отец. Мюнхен хорош для художник, также опасен.
— Опасен?
— У нас плохие… плохие… законы. Люди идут в тюрьму. Нельзя говорить что думаешь. Можно посмотреть ваши работы?
Филип трудился над совершенно новым узором из переплетенных, образующих сетку тел — полулюдей, полуживотных, полудраконов, полупризраков. Он рождал невозможные сочетания воинов и мартышек Глостерского канделябра, сатиров и русалок майолики, насекоможенщин Лалика и, более опосредованно, обнаженных женщин, которые лежали, улыбались и умирали на всех огромных картинах символистов. В рисунке, над которым он сейчас работал, смешались безжизненная марионетка и безжизненная женщина с картины Вебера; Филип слишком акцентировал груди, и пропорции получились некрасивые. Вольфганг засмеялся и потрогал грудь на картинке пальцем. Филип тоже засмеялся. Он сказал:
— Я видел в Англии марионеток вашего отца. Золушку. И другую пьесу, про женщину-автомат. «Песочный человек» или что-то вроде этого. Они оживают — и в то же время не оживают. Сверхъестественно.
— Сверхъестественно?
— Как привидения, духи или гномы. В каком-то смысле они живее нас.
Вольфганг улыбнулся. Он снова спросил:
— Я могу?
Взял у Филипа карандаш и принялся рисовать собственную решетку из тел — ухмыляющихся черных чертенят и женщин с крыльями летучих мышей.
— «Симплициссимус», — сказал он, но Филип не понял.
Они отправились в павильон Родена на площади Альма. Здесь было собрано большинство работ Родена — бронза, мрамор, алебастр. Стены были увешаны его рисунками. Над зрителями нависали горы плоти и мышц. Из грубого камня выглядывали тонкие застывшие черты женских лиц и снова прятались в камень. Энергия скульптур потрясала — они извивались, боролись, преследовали, спасались бегством, хватали, выли, сверлили пронзительным взглядом. Первым поползновением Филипа было — повернуться и бежать. Всего этого было слишком много. Все это так могуче, что уничтожит его, — как можно рисовать сеточки из человечков и лепить скромные кувшинчики перед лицом этого вихря искуснейшего творения? Но был и противоположный импульс. При виде такой красоты единственной возможной реакцией было желание самому что-то сотворить. Филип думал глазами и пальцами. Ему отчаянно нужно было провести руками по ляжкам и губам, пальцам ног и прядям резных волос, чтобы почувствовать, как они сделаны. Он бочком попятился в сторону от Уэллвудов и Кейнов. Ему нужно было остаться наедине со статуями. Бенедикт Фладд тоже украдкой отошел. Филип последовал за ним. Фладд остановился перед статуей женщины, сидящей на корточках — она держалась за щиколотку и за грудь, выставляя любовно отделанное скульптором отверстие между ног. «Прямо-таки просит, чтобы ее потрогали», — сказал Фладд, отвечая невысказанным мыслям Филипа, и потрогал — провел пальцем меж половых губ, облапил грудь. Филип не последовал его примеру и огляделся, со страхом ожидая появления охраны или разгневанного автора.
Автор действительно был здесь, в павильоне, — он устроился будто в собственной студии. Он говорил с двумя мужчинами — один, высокий и очень оборванный, с длинными сальными локонами, кутался в пальто, несмотря на теплую погоду. Другой, тоже оборванный, дико, отрывисто жестикулировал. Они стояли перед призрачно-белой алебастровой копией «Врат ада», и Роден, выставив рыжую бороду, объяснял им композицию, сверкая голубыми глазами, разъясняя масштабный замысел широкими взмахами и тычками рук.
— Господи, — сказал Штейнинг, — это же Уайльд. Я слыхал, что он сидит в здешних кафешках, где подают чай мальчики-алжирцы. У него нет денег, и люди подчеркнуто не узнают его при встрече. Он прячется за газетой, чтобы не смущать бывших знакомых.
— Надо бы с ним поздороваться, — сказал Хамфри. — Он заплатил ужасную цену и расплатился сполна.
Ансельм Штерн сказал, что второй собеседник Родена — Оскар Паницца, «наш собственный скандально знаменитый писатель, автор непристойных пьес и сатиры… здесь, в Париже, он в ссылке. Он алиенист — безумец, изучающий безумцев».
— Анархист, — добавил Иоахим Зюскинд, — который верит, что все дозволено. Надо и с ним поздороваться.
Олив стало тепло от гордости за Хамфри, когда тот вместе со Штейнингом направился к беседующим, чтобы поприветствовать великого грешника. Хамфри был великодушен. Олив любила его, когда он шел на риск. Но сама она с ним не пошла.
Всеобъемлющая сексуальность работ Родена захватила и Олив. Она сумела спрессовать память тела о неприятной истории с Метли, запихать ее во что-то вроде сжатого кружка коричневатой плоти, от которого можно было увернуться, если он поднимался на поверхность сознания, — ох, вот опять, ну-ка отвернись, — но вещи наподобие «Женщины, присевшей на корточки» воскрешали его в памяти, словно отогревая замерзшую змею. Данаида была прекрасна. Белая, сверкающая, она в отчаянии выгнула спину, пряча лицо в камне. Мраморные волосы стекали по голове застывшими белыми волнами. Она обитала в подземном мире — ее вместе с пятьюдесятью сестрами осудили за убийство мужа и приговорили вечно таскать воду в решете: символ вечных, тщетных усилий. Но она была настолько прекрасна, что дух захватывало. Олив робко тронула ее ухо одним пальцем затянутой в перчатку руки. Том сосредоточился на ее красоте. Он не желал иметь ничего общего с Уайльдом.
Джулиан не прочь был бы познакомиться с Уайльдом, хотя Уайльд как идея ему не нравился. Он стоял в нескольких шагах от Штейнинга и Хамфри Уэллвуда, пока они пожимали изгою руку. Они пожали руку и Родену, и Джулиан им позавидовал. Уайльд выглядел ужасно. Кожу покрывали ярко-красные пятна, которые он безуспешно пытался замазать какой-то пудрой, кремом или и тем, и другим. Меж мясистыми губами зияла черная дыра там, где выпали передние зубы и не были заменены мостом. Уайльд был очень тронут тем, что Штейнинг его узнал: «вам еще предстоит свершить великие дела на сцене, а мне осталось лишь шелестеть, подобно сухим листьям на ветру». Он представил Паниццу — «мой собрат по несчастью, poute maudit, [48]которого не удивишь ни одной человеческой повадкой, ибо он изучил их все…». Когда Роден и Паницца отошли, Уайльд приблизился к Хамфри вплотную и задышал ему в ухо, что будет чрезвычайно благодарен, если Хамфри на время одолжит ему денег — ибо средства самого Уайльда сильно сократились и доходят до него нерегулярно.
— От него ужасно разило, — рассказывал потом Хамфри жене. — Я отдал ему все, что у меня было в карманах, потому что от него так ужасно пахло, и я ощутил себя виноватым в этой вони. Так он и стоял, зловонный, перед «Вратами ада». Он поплелся прочь… ему было очень стыдно, что я дал ему денег… он бормотал, что пойдет выпьет мятного чаю. Его рот сам по себе как врата ада.
Они осмотрели «Врата ада». Каждый увидел свое. «Врата» были призраком того, что ждало их в будущем. Многие великие фигуры прекрасных и проклятых людей еще не были укреплены на двух белых плитах, которые выглядели почти абстракцией — с таинственными завихрениями и грубыми спиралями из алебастра. Но вздымающиеся колонны каркаса и вдавленное пространство тимпана кишели человеческими фигурами, сплетенными друг с другом разнообразными — хищными, похотливыми и отвратительными — способами. Джулиан знал Данте, которого читал в память о покойной матери. Он стал искать круги ада, но не нашел и затерялся в водовороте фигур. Тома удивило, что в аду столько мертвых младенцев. Олив мрачно дивилась отвратительной фигуре старухи, очень древней старухи, которая не то поднималась, не то падала вдоль левой колонны; падшая плоть была любовно и безжалостно показана в мельчайших деталях — пустые, плоские груди, иссохшие бедра, висящий мешок живота. Мертвый ребенок попирал ногами голову старухи, другой прижимался лицом к ее животу. Олив стояла в бледно-розовом платье, в шляпе с розами, сжимая ручку хорошенького зонтика цвета розового румянца. Она злилась на скульптора за то, что он наблюдает увядание плоти с такой неразличающей радостью — Олив решила, что это не любовь и не ненависть, но удовольствие от любого рода власти. И Олив ощутила эту власть над собой, но продолжала стоять, розовая и чарующая. Она, как и Чарльз-Карл, видела мидинеток и публичных женщин и сказала себе с реализмом северянки: «Кабы не милость Божия, и то, что мне повезло с лицом и фигурой, и великодушие и эксцентричность Хамфри, так шла бы и я». [49]Она заметила, что скульптор косится на нее. Раздевает глазами? Что он видит, этот человек, умеющий изваять греховную страсть, стыд, бесстыдство и ненасытность женщины? Она скромно опустила глаза в тени полей шляпы, крутанула задом под юбкой и двинулась к Просперу Кейну.
47
Марионетки (нем.).
48
Проклятый поэт (фр.).
49
Парафраз слов английского протестанта, мученика Джона Брэдфорда (1510–1555), сказанных при виде преступника, ведомого на казнь: «Кабы не милость Божия, так шел бы и я».
- Предыдущая
- 84/189
- Следующая