Жить, чтобы рассказывать о жизни - Маркес Габриэль Гарсиа - Страница 49
- Предыдущая
- 49/124
- Следующая
— В отличие от вас, выходца из Сагамасо, я уроженец побережья нашей страны.
У него были точь-в-точь те же жесты, те же выражения лица, та же манера говорить, что и у Марко Фиделя Муйа, моего соседа по парте на четвертом курсе лицея. И в тот момент, возможно, я понял, что именно в лицее научился ориентироваться и держаться на плаву в топях непредсказуемой человеческой общности, даже без компаса и порой плывя против течения, и не исключено, что там, в кабинете пилотов, я нашел отмычку к своему писательскому ремеслу.
Порой мне казалось, что я живу как во сне, и я не особенно стремился получать стипендию, потому что учился главным образом для того, чтобы сохранить свою независимость и хорошие отношения с семьей. Ежедневного трехразового питания было достаточно, чтобы считать, что в этом приюте для бедных мы живем лучше, чем дома, к тому же находясь на самоуправлении, под менее пристальным контролем, чем родительский. Ассортимент в столовой был небогат, но можно было выбирать блюда на свой вкус. Деньги для нас не имели особой ценности. Два яйца, полученные на завтрак, были более востребованной валютой, чем песо, поскольку на них можно было выгодно купить любое другое блюдо на завтрак, обед или ужин. Каждая вещь имела свой точный эквивалент, и ничто не могло нарушить эту торговлю по некогда заведенным правилам. Более того, я не помню ни одной ссоры с дракой, возникшей по какой-либо причине за все четыре года обучения в интернате.
Учителя, которые ели за другим столом в том же зале, тоже обменивались между собой, таким образом привнося привычки, усвоенные в прежних учебных заведениях. Большинство были холостыми и жили там без жен. Их жалованье было почти таким же скудным, как месячная заработная плата наших родителей. Как и мы, они были недовольны качеством пищи, и однажды один из преподавателей даже едва не уговорил нас вместе с ним объявить голодовку. Привычное однообразие рациона нарушалось лишь изредка, в дни, когда привозились подарки-передачи или преподаватели откуда-то возвращались. Однажды, на четвертом курсе, лицейский врач обещал нам принести бычье сердце для изучения на уроки анатомии. На следующий день он положил его, еще теплое и кровоточащее, в холодильник на кухне. Но когда мы пришли, чтобы забрать его на урок, сердца там не оказалось. Впоследствии выяснилось, что в самый последний момент, не найдя бычьего сердца, врач принес сердце неизвестного каменщика, который накануне разбился, упав со второго этажа. Так как еды в столовой бывало в обрез, полагая, что это бычье сердце в холодильнике, повара приготовили сердце каменщика с великолепными приправами для учительского стола.
Вообще-то, думаю, в тех непринужденных отношениях между преподавателями и учениками было нечто общее с последней реформой образования, от которой мало что осталось в истории. Но наш опыт был полезен — по крайней мере для послабления жестких правил этикета. Стиралась разница в возрасте, стало необязательным ношение галстука, и никого не шокировало, что учителя и ученики могли вместе пропустить пару глотков и вместе сходить в субботу на танцы, танцевать с теми же девушками.
Такая доброжелательная атмосфера устанавливалась не всегда и не со всеми, но с теми учителями, которые в принципе поощряли непринужденные личные отношения. Наш математик, чрезвычайно образованный, с острым чувством юмора, превращал занятия в наводящий кое на кого ужас праздник. Его звали Хоакин Хиральдо Санта, он был первым колумбийцем, получившим ученую степень доктора математики. Но на мою беду, несмотря на все наши совместные усилия, мне так и не удалось проникнуться его уроками. Можно было констатировать, что поэтическое приззание во мне подавило и даже сокрушило математические способности, если они и имели место. Геометрия вызывала в моей натуре чуть больше сочувствия, возможно, потому, что она ближе к литературе. Арифметика же, наоборот, относилась ко мне прямо-таки с враждебной неприязнью. И даже сегодня, чтобы сложить числа в уме, мне нужно разбить их на более простые части, особенно семь и девять, хотя и таблицу умножения я так и не смог хорошенько выучить. Поэтому, чтобы сложить семь и четыре, я вычитаю два из семи и складываю четыре и пять, которые остаются после вычитания, и затем снова прибавляю два: получается одиннадцать! Отношения с алгеброй у меня складывались немного лучше, но только лишь из уважения к ее классическому происхождению, а также благодаря моей симпатии и страху перед учителем. И все же каждый триместр я проваливался на экзамене, дважды наверстывал упущенное, но терял все в дополнительной попытке, которую мне предоставляли из сострадания.
Трое наиболее самоотверженных учителей преподавали у нас иностранные языки. Первый — по английскому языку — был мистер Абелья, истинный карибец, с великолепным оксфордским произношением, относившийся с почти священным трепетом и восторгом к словарю Вебстера, который он пересказывал наизусть с закрытыми глазами. Его преемником был Эктор Фигероа, добрый молодой учитель, испытывавший неистовую страсть к болеро, которые мы пели на разные голоса во время перемен. Я делал все, что мог, в сонном царстве на занятиях и на итоговом экзамене, но думаю, что моя хорошая оценка была получена не столько благодаря Шекспиру, сколько благодаря Лео Марини и Уго Романи, подарившим столько блаженства и виновным в стольких самоубийствах на почве любви. Учитель французского языка на четвертом курсе, месье Антонио Йела Албан, считал меня испорченным детективными романами. Его занятия наводили на меня скуку так же, как и занятия других учителей, но остроумно преподанные им и запомнившиеся нам обороты уличной французской речи не дали мне умереть с голоду в Париже десять лет спустя.
Большинство учителей получили образование в Высшем педагогическом училище под руководством доктора Хосе Франсиско Сокарраса, психиатра из города Сан Хуан дель Сесар, начавшего борьбу против клерикальной педагогики эпохи консерваторского правительства за гуманистический рационализм. Мануэль Куэйо дель Рио был радикальным марксистом, который, возможно, именно поэтому восхищался Лин Ютангом и верил в призраки (как в призрак коммунизма). В библиотеке Карлоса Хулио Кальдерона, руководителем которой был его соотечественник Хосе Эустасио Ривера, автор романа «Пучина», имелись как сочинения греческих классиков, так и произведения креольской группы «Камень и небо» и разных романтиков. Благодаря тем и другим мы, немногочисленные постоянные читатели, штудировали наряду с Сан Хуаном де ла Крусом или Хосе Мария Варгасом Вилу и провозвестников пролетарской революции. В комнате Гонсало Окампо, преподавателя общественных наук, была хорошая библиотека политической литературы, имевшей беззастенчивое хождение в аудиториях старших курсов. Но я так и не смог понять, почему «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Фридриха Энгельса изучалась долгими скучными вечерами на занятиях по политической экономии, а не на уроках по литературе как эпопея прекрасных приключений человечества. Гильермо Лопес Герра читал на переменах книгу «Анти-Дюринг» все того же Энгельса, взятую на время у преподавателя Гонсало Окампо. Тем не менее, когда я попросил почитать ее, чтобы обсудить с Лопесом Герра, Окампо сказал мне, что этот громоздкий фундаментальный труд о прогрессе человечества не окажет на меня плохого действия, но он настолько длинный и нудный, что, очевидно, не останется в истории. Возможно, эти мелкие идеологические споры породили дурную славу лицея как лаборатории политического растления. Однако мне понадобилось полжизни, чтобы понять, что, вероятно, они были, как бы поточнее выразиться, спонтанным экспериментом с целью напугать слабых и сделать прививку сильным против догматиков любого типа. Наиболее откровенными были мои отношения с Карлосом Хулио Кальдероном, преподавателем испанского языка на первых курсах обучения, мировой литературы на четвертом, испанской на пятом, колумбийской на шестом. Было нечто особенное в его образовании и вкусах: все разложено по полочкам. Он родился в Нейве, столице департамента Уила, и, как патриот, не уставал выказывать свое восхищение Хосе Эустасио Риверой. Он вынужден был прервать изучение медицины и хирургии и вспоминал это как одно из разочарований своей жизни, но его страсть к искусствам и гуманитарным наукам была неудержимой. Он был первым учителем, который разгромил в пух и прах мои наброски и дал мне необыкновенно полезные советы.
- Предыдущая
- 49/124
- Следующая