Болотный цветок - Крыжановская Вера Ивановна "Рочестер" - Страница 2
- Предыдущая
- 2/34
- Следующая
В это время Мариетта подала вечернюю почту, и Реймар принялся за чтение газет, а тетка сошла в сад наблюдать за поливкой цветов и газона.
Эмилия Карловна уже кончала свой обход сада, когда стук остановившегося у калитки экипажа привлек ее внимание.
Это вернулась Адаурова дочь и, увидав хозяйку, подошла к ней здороваться.
—
Вы уже вернулись, Марина Павловна, — с улыбкой встретила ее та.
—
Я только проводила маму до казино. Я не могу там оставаться: в зале так шумно и душно, что у меня голова кружится и не хватает воздуха. Кроме того, я ненавижу игру, а бренчанье денег и громкие окрики крупье мне действуют на нервы. Поэтому я всегда только мешаю маме.
—
Вы так и останетесь наверху одна до приезда мамаши?
—
Да, конечно. Дома так хорошо: тихо и воздух такой чудный, мягкий; а я люблю тишину и покой. Я все какая-то усталая…
—
Нет, это невозможно. Вы напьетесь с нами чаю на балконе, а вашу шляпу и перчатки я отошлю.
Марина, видимо, колебалась.
—
Благодарю вас, вы очень добры. Правда, у нас скучновато, когда никого нет дома. Но вы не одни, с вами ваш племянник… — в замешательстве пробормотала она.
—
Так что же? Это ничего не значит. Или вы его боитесь? Совершенно напрасно, он совсем не злой, — засмеялась Эмилия Карловна и, взяв под руку молодую девушку, повела ее к террасе.
—
Вот привела свою любимицу и прошу тебя, Реймар, развлечь ее, пока я занята с садовником, — поднимаясь на ступеньки крикнула она племяннику. — Должна предупредить, что она тебя боится.
Барон вскочил и пошел навстречу.
—
Что я слышу, Марина Павловна? Вы меня боитесь, отчего? Я никогда не считал себя таким страшным, чтобы пугать молодых барышень, — весело улыбаясь сказал барон, удерживая протянутую ему ручку в своей.
Он повернул кнопку, и яркий электрический свет озарил Марину, которая остановилась у кресла хрупкая и нежная, точно видение. Большие бархатные глаза застенчиво и грустно смотрели на него; даже в эту минуту личико ее осталось бледным.
Барон восторженно глядел на нее, и в голове его мелькнула мысль:
«Тетя права, она дивно хороша!»
—
Ну-с, признавайтесь — почему вы меня боитесь?
Марина тряхнула хорошенькой головкой.
—
Я не то что именно боюсь, хотя у вас и очень строгий взгляд. Но я знаю, что вы осуждаете нас, особенно маму; я это прочла в ваших глазах, а кроме того еще что-то, похожее на презрение, — она глубоко вздохнула.
Яркая краска залила лицо барона. Он взял похолодевшую руку Марины и крепко пожал ее.
—
Вы преувеличиваете и несправедливы, — виноватым тоном заговорил он. — Могу ли я презирать такую невинную душу, как вы? Но я хочу быть откровенным: вашу мать я осуждаю за то, что она водит свою дочь в эту игорную трущобу, притон дьявола; но это и все, клянусь вам. Да какое же право, наконец, я имею делаться вашим судьей?
—
Да кто же может запретить вам высказывать ваше мнение? На прошлой неделе я невольно слышала ваш разговор, когда вы жестоко осуждали маму. Я могу только сказать, что вы несправедливы и не знаете, что она глубоко несчастна и страдает; все это она делает для того, чтобы забыться…
Барон еще гуще покраснел, вспомнив как беспощадно выразился перед теткой об ее матери.
Ему теперь было совестно, но не мог же он сказать Марине, что на матери лежат другие обязанности, а не только искание забвения в безумствах, хотя бы и для того, чтобы заглушить свое горе. Но он нашелся.
—
Мать должна посвящать все силы души, всю любовь, на которую способно ее сердце, заботам о своем ребенке, а у вашей мамаши не хватает, кажется, для вас времени.
В голосе, помимо его воли, послышалось все-таки осуждение, и Марина, снимавшая в это время печатки, нерешительно взглянула на него.
—
Вот у вас опять этот строгий вид, которого я так боюсь; а все же вы ужасно неправы. Мама меня любит, она меня не отпустила от себя; вот папа меня не любит и за десять лет ни разу не попытался меня повидать.
Облачко грусти набежало на нежное личико Марины.
— А воспитывались вы дома, при вашей
maman
?
—
Воспитывалась? Да везде понемногу, но до одиннадцати лет провела у мамы. Я была болезненна и учиться много не могла, а моя гувернантка Сюзанн больше занималась хозяйством в доме и гостями, чем мной. Обо мне часто забывали, и я нередко засыпала где-нибудь в кресле, не раздеваясь. У меня была полная свобода лакомиться сколько угодно, я присутствовала на обедах и ужинах, когда бывали гости, но мне, конечно, становилось скучно. Все играли в карты, Сюзанн шепталась с каким-нибудь волочившимся за ней офицером, а я забьюсь, бывало, куда-нибудь в угол и сплю…
Потом мама отдала меня в пансион в Женеве, где я пробыла четыре года. Это было счастливое время, и там я, по крайней мере, отдохнула: вовремя вставала и вовремя ложилась, а главное училась. Я любила учиться, да и все преподаватели были очень добры ко мне. А прошлой весной мама объявила, что мое образование кончено, и взяла меня из пансиона. Лето мы провели в Виши, потом поехали в Биарриц, а затем вернулись в Париж, где мама живет постоянно.
Зима опять была крайне утомительна: одни только балы, театры, визиты и нескончаемые совещания с портнихами. Такая, право, тоска, а главное ни минуты отдыха. Зато как я обрадовалась, когда в феврале на весь пост я поехала к своей тетке, игуменье, в монастырь. Ах, если бы вы только знали, как чудно я провела время.
Марина оживилась, и в ее лучистых глазах вспыхнуло восторженное настроение.
—
Там я снова научилась молиться, что совершенно забыла. С тех пор, как меня разлучили с папой и старой няней, никто не говорил со мной ни о Боге, ни о молитве.
—
Как, а в пансионе?
—
Там воспитанницы были либо лютеранки, либо католички, и я, как православная, не присутствовала на уроках закона Божия, а общие молитвы меня не трогали. Зато в монастыре дело было иное.
Во-первых, я здесь столкнулась с богомольцами, которые отовсюду, и часто издалека, стекались на поклонение святыням; а глубокая, твердая вера этих бедняков не могла не тронуть мое сердце. Затем, тихая жизнь и непрерывная, неслышная работа в обители необыкновенно успокоительно на меня действовали; мне казалось, точно вся мирская суета, все страсти и горести людские остались где-то там, далеко за святой оградой и не смеют перешагнуть за ее врата. Особенно хорошо было в церкви на вечерней службе: просторный храм тонул в таинственном сумраке, сквозь облака кадильного дыма блестели, точно звезды, огни лампад перед иконами, а дивное монастырское пение убаюкивало и уносило душу от земли и ее невзгод ввысь.
Но счастье мое было кратко: через несколько дней приехала мама и увезла меня из монастыря сюда…
Марина глубоко вздохнула.
Барон глядел на нее, как очарованный.
—
Вам жаль монастыря? — вполголоса спросил он.
—
Да, очень жаль. Вы поняли меня? А представьте себе, когда я описала все это маме, она так странно рассмеялась и сказала:
—
Какие глупости! Наши молитвы людские не доходят до Бога и святых, а потому совершенно излишне их беспокоить. Наша же судьба иная. Мы с тобой «болотные цветы» и выросли на зыбкой, ядовитой почве. Она нас питает, но в конце концов непременно затянет…
Разумеется, эти мамины слова внушены ей ее горем, но они меня все-таки крайне огорчили…
Марина, видимо, взволновалась. Барон молчал; его охватило чувство глубокой жалости к этому молодому существу, покаяние которого раскрыло перед ним целый мир духовной нищеты.
Голос подошедшей Эмилии Карловны вывел из задумчивости Реймара и рассеял грустные думы Марины.
—
Как, вы все еще в шляпе?
- Предыдущая
- 2/34
- Следующая