Мужская школа - Лиханов Альберт Анатольевич - Страница 2
- Предыдущая
- 2/84
- Следующая
Одним словом, мама меня не уговаривала, а заверяла, будто она что-то знала или что-то могла сделать в своём положении, на что-то могла там повлиять и что-то выяснить. И чем больше она тратила слов, тем меньше у меня оставалось в себе уверенности.
Но вот мы пришли в школу, поднялись на третий этаж и двинулись по крашеному ярко-коричневому полу.
Он был липким и клейким.
Мамины туфли и мои ботинки тихо прилипали к непросохшей краске, но отрывались громко, с этаким протяжным и влажным треском.
На громкие звуки из учительской вышла женщина и без всякого выражения наблюдала — а может, слушала — наше приближение.
Ну вот и мы, — сказала мама почему-то виновато и посмотрела на пол. — Здравствуйте ещё раз!
Вот так всегда, — ответила учительница, вглядываясь в меня, красят пол в самую последнюю минуту. Через неделю будет чёрт знает что!
Я, естественно, покраснел. Даже, кажется, температура у меня поднялась. Мне было стыдно, точно это я не вовремя покрасил пол.
Так я был представлен нашей классной руководительнице Зое Петровне Самыловой, учительнице литературы и русского языка, которой ещё задолго до меня была присвоена кличка Мыло.
Но в тот час, когда мама представляла ей меня, ничего лишнего мне не было известно, и, привыкший к Анне Николаевне, привыкший к тому, что Анна Николаевна, а значит, любая учительница, умеет помочь и защитить, я согласно и доверчиво шёл следом за Зоей Петровной и за мамой в класс, где должен был учиться, примерялся к парте, которую она мне указала, и к месту на этой парте — ближе к окну на второй от учительского стола, в среднем ряду.
Придёшь перед уроком и смело занимай своё место, — сказала она голосом, ничего не выражавшим, и это тоже меня не насторожило, потому что прежде чем хоть что-нибудь выразить голосом, надо что-нибудь и чувствовать, а чтобы чувствовать, надо другого знать.
Она же меня не знала — какие обиды!
4
Наутро первого сентября, ясное дело, я был на ногах спозаранку, надраивал ботинки кремом, раза три перевязал пионерский галстук — как раз в это время были отменены зажимы, и галстук требовалось завязывать узлом.
Объясню, в чем дело. До войны, да и в войну то же, очень многие галстуки не завязывали, а почти у каждого был такой металлический зажим. Просовываешь в него концы галстука, подтягиваешь, как тебе удобнее, и щёлкаешь зажимом — всё! Просто и красиво, к тому же на зажиме нарисован красный костёр. Но вся беда в том, что застёжки-то из металла, и, наверное, его не стало хватать — ведь всё же вой-на. Вот какой-то экономный — и правильно экономный! человек решил зажимы отменить, а галстук завязывать узлом.
Галстуки эти тоже были разные: из простой красной материи — кумача или штапеля, я уж не знаю, — грубая такая ткань, и, конечно, шёлковые. Шёлковые, ясное дело, были не у всех, но к сорок седьмому году — два года после войны всё же! — они стали появляться, и у меня такой галстук был. Но шёлковый галстук надо завязывать на раз. Перевяжешь — он уже мятый. Так что надо снова подглаживать.
Я разок завязал — не получилось, погладил галстук утюгом, второй — ещё погладил, с третьего раза вроде вышло. Оглядел себя в зеркало белая рубашечка, красный галстук — всё как положено. Сверху мундир натянул.
А как его ещё назовешь?
В те времена ведь почти все в форме ходили. Ну ладно — военные, это понятно, ну ладно — гражданские лётчики. Но форма — у всех своя! — была у связистов, у лесников, у железнодорожников, у речников, кто на речных пароходишках, самых даже маленьких, плавает или просто, например, в кассе речного вокзала сидит. У ребят, которые в ремеслу-хах учились.
А у школьников — как же без формы? Да ещё какой! Мальчишки носили чёрного цвета кителя с металлическими пуговицами, девчонки — коричневые платья с белыми воротничками и чёрные передники с какими-то дурацкими крыльями на плечах. Чёрно-коричневые бабочки!
Вообще с чёрным цветом у нас всё было в полном порядке. Чтобы кто-нибудь где-нибудь из ребят или мужиков красную рубаху надел? Или женщина молодая красное платье? Ну, женщинам, может быть, что-нибудь позволялось слегка голубоватое, например, но не очень яркое. Зеленоватое, но густых, темноватых оттенков. Зато всё остальное — коричневое, тёмно-синее и чёрное. И не знаю я, чтобы такие указы, например, издавались, запрещающие яркие броские цвета, а вот всё же никто не осмеливался выделиться, выбраться из чёрно-сине-коричневого тона.
Словом, я натянул свой чёрный китель, верхние пуговицы не застегнул — красный галстук оттуда вырывается горячим огнем — не по правилам, но красиво! — провёл рукой по стриженой башке. Эх!
В школу нестриженым не пускали. Это наша бывшая начальная давала послабление, да и то Анна Николаевна нет-нет да и начнёт мягкий разговорчик о вшах и гнидах. А в мужской нас заранее предупредили — нестриженым нельзя. Причём никаких полу боксов и даже боксов. Полный нуль!
Нулевкой — объясню для незнающих — называется такая стрижка, когда всё с головы машинкой состригают. Без остатка.
На всю память мою останется маленькая парикмахерская над оврагом, неподалеку от нашего дома. Кресел пять или шесть там было в мужском зале, и лишь изредка я видел, чтобы здесь брились взрослые мужчины все всегда приходили бритыми, видно, деньги экономили. А вот стричься — всегда очередь. Под первое сентября — целая вереница, с хвостом на улицу, и одна парикмахерша, имени которой я не знал, а вот отчество распрекрасно — Никаноров-на! — в эти дни стригла только ребят. Ясное дело, электрических машинок для стрижки в ту пору не было, и Никаноровне, толстой, почти квадратной — на какие же, интересно, харчи? — приходилось вовсю работать правой рукой — как рука не отпадала? Заходить своим агрегатом она любила со лба, прорезала белую дорожку сквозь чубы и лохмы, и ей, похоже, доставляло удовольствие вот так уродовать народ. Почти все до единого, кого она так постригала, теряли свою уверенность начисто, сжимались, моля только об одном — чтоб машинка не сломалась. Никаноровна, будто чуя свою власть над пацаном, временно изуродованным ею, не то чтобы подхихикивала, но вполне определённо улыбалась. А самых жал ких иногда подбадривала:
— Не боись, сейчас сделаю красавцем!
Ну, а колкий обстриженный шар мальчишечьей головы доставлял ей истинно художественное удовольствие.
— Эк, какой гладенький да ровненький! — И рявкала над ухом: — Освежить?
Некоторые освежались, и я тоже пару раз, но это выходило чуть не вдвое дороже, да и башку щипало от тройного одеколона, так что, с малолетства обученный мамой, я обычно успевал отказаться от освежения, и всё удовольствие обходилось в рубль пятьдесят. И пока ты расплачивался в кассе под взорами подуставшей очереди, Никаноровна успевала наполовину оболванить следующего — дело шло споро. Так что роль толстой парикмахерши — ну ещё нескольких её товарок — в школьном деле была чрезвычайно велика: за какие-нибудь два-три-четыре дня перед сентябрём оголить начисто тысячи мальчишеских голов — пустых и не очень, — чтобы все мы в одинаковых кителях с блестящими пуговицами, с одинаково остриженными головами, одинаково выглядевшие одинаковые пацаны отправились в школу за одинаковыми для всех граждан знаниями.
Из этой одинаковости я ухитрился выпушить шёлковый галстук, который отличался особой яркостью, тремя верхними пуговицами кителя, расстёгнутыми против правил, и воротничком белой нарядной рубахи.
Так ходили некоторые пацаны, я ничего не изобрёл своего.
Все эти подробности про шёлковый галстук и верхние пуговицы нужны здесь вовсе не для того, чтобы затянуть действие. Дело в том, что внешнее отличие одного человека от другого играет, оказывается, важную роль. Вроде — ну, подумаешь, галстук из шёлка — что за дела? Кстати, он, может, был даже из вискозы, я, честно говоря, до сих пор не знаю, что это такое, предполагаю просто, что это чуть похуже шёлка, но такого же яркого, нарядного цвета, — ну так вот, он, может, был из другого материала, но всё же был ярче и наряднее, чем у других, а этого уже хватило кое-кому для кое-каких совсем для меня неожиданных размышлений.
- Предыдущая
- 2/84
- Следующая