Железный век - Кутзее Джон Максвелл - Страница 24
- Предыдущая
- 24/39
- Следующая
Не знаю, понятно ли, о чем я говорю, мистер Веркюэль. Речь идет о решимости; я пытаюсь сохранить ее, но мне это не удается. И, сказать вам по правде, я тону. Сижу тут рядом с вами и тону.
Веркюэль ссутулился, прислонившись к двери. Пес тихонько скулил. Упершись лапами в сиденье, он напряженно смотрел вперед и не мог дождаться, когда мы снова поедем. Так прошла минута. Потом он опустил руку в карман куртки, вынул коробок спичек и протянул его мне.
– Сделайте это сейчас, – сказал он.
– Что сделать?
– Это.
– Вы хотите?
– Сделайте это сейчас. Я выйду из машины. Сделайте – здесь, сейчас.
В уголке рта у него прыгала вверх-вниз капля слюны. Пусть бы он оказался сумасшедшим, подумала я. Пусть бы я могла сказать о нем: спятивший, бессердечный, бешеный пес.
Он потряс коробком перед моим носом.
– Вам этот, что ли, мешает? – он указал на сидящего рядом с поленницей человека. – Так ему наплевать.
– Не здесь, – сказала я.
– Поедем на Чэпменс-Пик. Там вы сможете направить машину прямо вниз, через парапет, если вам так хочется.
Это было все равно что оказаться в машине вдвоем с мужчиной, который пытается тебя соблазнить, а когда ему это не удается, выходит из себя. Словно я заново переживала все самое худшее, что было со мной в девичестве.
– А если мы просто поедем домой? – сказала я.
– Я думал, вы серьезно.
– Вы не понимаете.
– Я думал, вам нужен кто-нибудь, кто подтолкнет вас, когда вы поедете вниз. Я готов это сделать.
В Хоут-Бей возле гостиницы он снова остановил машину.
– У вас найдутся для меня деньги? Я дала ему десять рэндов.
Он зашел в магазинчик и вернулся с бутылкой в коричневом бумажном пакете.
– Выпейте, – сказал он, отвинчивая крышку.
– Нет, спасибо. Я не люблю бренди.
– Это не бренди, это лекарство. Я отхлебнула из бутылки, попыталась проглотить, но задохнулась и закашлялась; при этом у меня выскочила челюсть.
– Подержите во рту, – сказал он.
Я отхлебнула снова и подержала во рту. Вначале бренди обжег десны и нёбо, потом они онемели. Я сделала глоток и закрыла глаза. Внутри меня что– то начало проясняться: что-то, скрытое завесой, облаком. Значит, это оно и есть, подумала я. Всего-навсего? И это тот путь, который указывает мне Веркюэль? Он развернулся и направился обратно к вершине горы; там он поставил машину на площадке в зоне отдыха, высоко над бухтой. Он приложился к бутылке и протянул ее мне. Я осторожно отпила. Покрывавшая все вещи серая пелена стала заметно прозрачней. Неужели это так просто, изумленно думала я, не веря себе, и совсем не вопрос жизни и смерти?
– Только еще одно, последнее, – сказала я. – Меня толкнуло на это вовсе не мое состояние, не моя болезнь, дело совсем в другом.
Пес принялся тихонько скулить. Веркюэль протянул к нему вялую руку, и тот ее лизнул.
– Во вторник застрелили сына Флоренс. Он кивнул.
– Я видела его тело, – продолжала я и отхлебнула еще, думая: неужели я стану словоохотлива? Не дай бог! А если и Веркюэль станет словоохотлив вслед за мной? Он да я, в маленькой машине, открываем друг другу душу под воздействием винных паров? – Его смерть потрясла меня, – сказала я. – Я не говорю, что скорбела о нем, потому что у меня нет на это права; так могут сказать только его родные. Но я все еще – как бы это сказать? – не могу успокоиться. Это связано каким-то образом с мертвым телом, с его весомостью. Будто посмертно он сделался очень тяжелым, вроде свинца или той густой слежавшейся грязи, которую достают со дна канав. Будто, умирая, он испустил последний вздох, и с ним ушла вся легкость. Теперь он лежит на мне своей тяжестью. Не давит на меня, а просто лежит. То же самое было со мной, когда его друг на улице истекал кровью. Такая же тяжесть. Тяжкая кровь. Я пыталась ее остановить, не дать ей стекать в канаву. Столько крови! Если всю ее собрать в ведро, я, пожалуй, не смогла бы его поднять. Все равно что поднять ведро свинца.
Прежде я никогда не видела, как умирают черные, мистер Веркюэль. Я знаю, что они умирают постоянно, но всегда где-то далеко. Я видела только, как умирают белые, а они умирают в собственной постели и становятся очень сухими, сухими и легкими, словно тонкие листы бумаги. Несомненно, они должны хорошо гореть, почти не оставляя золы, мусора. Знаете, почему я решила себя сжечь? Я подумала, что буду хорошо гореть.
А этих людей – Беки и остальных – не сожжешь. Все равно что пытаться сжечь чугунные или свинцовые болванки. Может быть, они и утратят прежнюю форму, но, стоит пламени потухнуть, они вновь тут как тут, всё такие же тяжелые. Если они пролежат достаточно долго, они, возможно, уйдут в землю, погружаясь в нее постепенно, миллиметр за миллиметром. Но не глубоко, нет; они останутся у самой поверхности, колеблясь от наших шагов. Стоит лишь поскрести носком ботинка, и вы их увидите: их лица, их открытые глаза, забитые песком.
– Выпейте, – сказал Веркюэль, протягивая бутылку.
Его лицо менялось на глазах: губы стали влажные, плотоядные, выпяченные, взгляд затуманился. Как у женщины, которую он с собой привел. Я взяла у него бутылку и вытерла о рукав.
– Вы должны понять, что это не просто личное чувство – та тревога, о которой я вам толкую. Скорее всего, в нем вообще нет ничего личного. Конечно, я была привязана к Беки, пока он был еще маленький, но мне совсем не нравилось то, что с ним потом стало. Не таким я хотела бы его видеть. Он и его товарищи считают; что детство осталось позади. Что ж, возможно, они уже не дети, а тогда кто они? Маленькие угрюмые пуритане, презирающие смех, презирающие игру.
Отчего же мне скорбеть о нем? Все дело в том, что я видела его лицо. Умирая, он снова стал ребенком. Должно быть, маска спала с него и сменилась чисто детским изумлением, когда в последний миг до него дошло, что швыряние камнями и стрельба вовсе не игра; что скандирование лозунгов не остановит великана, который, тяжело переставляя ноги, направился к нему, с полной горстью песка наготове, чтобы залепить ему рот; что в конце длинного тоннеля, где он, давясь и тужась, задыхался, совсем темно.
Мы похоронили этого ребенка и теперь по нему ходим. Должна вам сказать, что, когда я хожу по этой земле, по Южной Африке, мне все время кажется, будто я ступаю по лицам черных. Хотя они мертвы, их дух не нашел покоя. И вот они лежат упрямо, всё такие же тяжелые, ожидая, пока мой ноги пройдут по ним, ожидая меня, ожидая, когда можно будет подняться снова. Миллионы чугунных болванок под кожей земли, ожидающих, что железный век повторится.
Вы думаете, что я сейчас расстроена, но что я это переживу. Глаза на мокром месте, думаете вы, слезы чувствительности, которые легко приходят и уходят. Что ж, это правда, я действительно и прежде расстраивалась, и мне казалось, что хуже быть уже не может. А когда это самое «хуже» случалось – а оно обязательно случается, – я и это переживала, по крайней мере мне так казалось. В том-то и беда! Мне приходилось все время переживать самое худшее, чтобы не окаменеть от стыда. Вот это самое переживание я не могу больше выносить. Если я переживу и на этот раз, у меня никогда больше не будет возможности не пережить. Ради своего собственного воскресения я не могу позволить себе и на этот раз пережить.
Веркюэль протянул бутылку, из которой уже порядком было отпито. Я оттолкнула его руку.
– Больше не хочу пить, – сказала я.
– Давайте, – сказал он. – Напейтесь для разнообразия.
– Нет! – воскликнула я. Во мне поднялась хмельная ярость в ответ на его грубость, его равнодушие. Зачем я тут? С ним вдвоем в этой отслужившей свой век машине мы, должно быть, выглядели ни много ни мало запоздалыми беженцами времен Великой депрессии. Нам не хватало только матраса из кокосового волокна да привязанной сверху клетки с цыплятами. Я выхватила у него из рук бутылку и хотела вышвырнуть, но пока опускала окно, он успел ее отобрать.
– Вон из моей машины! – крикнула я.
Он вылез, прихватив с собой ключ зажигания. Пес спрыгнул вслед за ним. У меня на виду он зашвырнул ключ в кусты, повернулся и пошел прочь с бутылкой в руке.
- Предыдущая
- 24/39
- Следующая