Железный век - Кутзее Джон Максвелл - Страница 28
- Предыдущая
- 28/39
- Следующая
Какую смерть она сочла бы серьезной? Какую одобрила бы? Ответ: ту, что венчает честно прожитую трудовую жизнь; или ту, что приходит сама, неотвратимо, без предупреждения, как удар грома или пуля в лоб.
Судить предоставлено Флоренс. Ее глаза за стеклами очков смотрят спокойно, оценивающе. Это спокойствие она уже успела передать своим дочерям. Флоренс судья, а я подсудимая. Если моя жизнь судится, то это потому, что я провела десять лет под судом у Флоренс.
– Есть у вас деттол?
Я вздрогнула от его голоса. Этого мальчика. Я сидела и писала за кухонным столом.
– Поднимись наверх и поищи в ванной. Дверь направо. Посмотри в шкафчике под раковиной. Некоторое время он плескался наверху, потом спустился обратно, но уже без повязки. Я с изумлением увидела, что швы у него не сняты.
– Тебе не сняли швы? Он покачал головой.
– Когда же ты вышел из больницы?
– Вчера. Позавчера.
К чему все время лгать?
– Почему ты не остался там, пока тебя вылечат? Молчание.
– Нужно держать шов под повязкой, иначе туда попадет инфекция и у тебя останется шрам. – Метка на всю жизнь, словно удар хлыста, который пришелся по лбу. Напоминание.
Кто я ему, чтоб его пилить? Но я сжимала его открытую рану, останавливала ему кровь. Как неистребимо желание вынянчить! Курица, потеряв своих цыплят, принимает утенка и, не обращая внимания на желтый пушок, плоский клюв, учит его купаться в песке, клевать червяков.
Я вытряхнула красную скатерть и начала ее разрезать.
– У меня в доме нет бинтов, – сказала я, – но она совершенно чистая, если тебя не смущает красный цвет. – Я дважды обернула отрезанную полоску вокруг его головы и завязала сзади узлом. – Тебе необходимо пойти к врачу или в больницу, чтобы сняли швы. Их нельзя оставлять.
Шею он держал прямо, словно кол. От него исходил запах, который, должно быть, и будоражил пса: нервозности, страха.
– У меня голова в порядке, – сказал он, – зато рука, – он осторожно повел плечом, – мне надо беречь руку.
– Скажи, ты от кого-то скрываешься? Он молчал.
– Я хочу поговорить с тобой серьезно. Тебе еще рано заниматься такими вещами. Я это сказала Беки, и тебе скажу то же самое. Ты должен слушать меня. Я старый человек. И я знаю, о чем говорю. Вы еще дети. Вы бросаетесь своей жизнью, еще не понимая, что такое жизнь. Сколько тебе – пятнадцать? В пятнадцать лет рано умирать. И в восемнадцать рано. И в двадцать один.
Он поднялся, тронув кончиками пальцев красную повязку. Как ленточка. Во времена рыцарства, когда мужчины рубились друг с другом насмерть, на шлемах у них развевались ленточки их дам. Призывать этого мальчика к благоразумию значит бросать слова на ветер. Слишком сильна в нем тяга к сражению, она ведет его. Сражение: естественный способ уничтожить слабых, а сильным обеспечить продолжение рода. Покрой себя славой, и у тебя будет все что пожелаешь. Кровь и слава, смерть и секс. И я, накаркивая смерть, обвязываю ему голову ленточкой!
– Где Беки? – сказал он.
Я пыталась прочесть что-нибудь на его лице. Или он не понял, что я ему сказала? Забыл?
– Сядь, – сказала я.
Он сел. Я перегнулась к нему через стол:
– Беки лежит в земле. Положен в ящик и опущен в яму, а сверху навалили землю. Из этой ямы ему никогда не выбраться. Никогда, никогда, никогда. Пойми: это не игра, не футбол, когда упавший встает и продолжает играть. Люди, против которых вы играете, не скажут друг другу: «Он же еще ребенок, так выпустим в него игрушечную пулю». Они вообще не видят в тебе ребенка. Они видят в тебе врага, и их ненависть к тебе так же сильна, как твоя ненависть к ним. И рука у них не дрогнет пристрелить тебя; напротив, они довольно улыбнутся, когда ты упадешь, и сделают еще одну зарубку на прикладе.
Он смотрел на меня так, словно я наносила ему удары по лицу, удар за ударом. И все же, упрямо выставив подбородок, сжав губы, даже не думал уклониться. Глаза все так же подернуты туманной пленкой.
– Ты думаешь, что им не хватает дисциплины. Ты ошибаешься. У них отличная дисциплина. Только она не позволяет им вырезать всех вас, все мужское население, – а отнюдь не сострадание и не братские чувства. Исключительно дисциплина: указания сверху, которые могут в любой момент измениться. Сострадание выброшено за ненадобностью. Это война. Прислушайся к моим словам, я знаю, что говорю! Ты думаешь, я пытаюсь уговорить тебя отказаться от борьбы. Что ж, ты прав. Именно это я и делаю. Я говорю: подожди, ты еще слишком молод. Он сделал нетерпеливое движение: разговоры, разговоры! Разговоры, придавившие целые поколения его предков. Ложь, обещания, уговоры, угрозы – его деды и прадеды сгибались под их тяжестью. Но он – нет. Он отбросил все разговоры. Будь они прокляты!
– Ты скажешь, пришло время драться. Ты скажешь, пора выиграть или проиграть эту битву. Позволь кое-что сказать тебе об этом «выиграть или проиграть», позволь кое-что сказать об этом «или». Послушай меня. Ты знаешь, что я больна. А знаешь ли ты, что со мной? У меня рак. И этот рак вызван тем накопившимся стыдом, что я испытала за свою жизнь. От этого и заболевают раком: когда тело начинает само себя ненавидеть, само себя пожирать. Ты скажешь: «Что толку поедать себя со стыда? Я не хочу слушать про ваши чувства, это опять слова, почему вы ничего не сделаете?» И на это я отвечу тебе: «Да», и еще раз «Да», и еще раз «Да». Я ничего другого не могу тебе осветить, когда ты задаешь мне этот вопрос. Но знаешь ли ты, чего стоит сказать это «Да». Это как предстать перед трибуналом и иметь возможность сказать только два слова – «да» и «нет». Стоит тебе открыть рот, как судьи предупреждают: только «да» или «нет», и ничего больше. «Да», – говоришь ты. Но при этом все время чувствуешь внутри другие слова, словно ребенка в утробе. Не когда он начинает шевелиться, еще нет, а как в самом начале, когда в женщине пробуждается глубинное знание, что она беременна. Внутри меня не одна только смерть. Есть и жизнь. Смерть сильна, а жизнь слаба. Но я должна служить жизни, должна поддерживать ее живой. Должна.
Ты не веришь в слова. Ты считаешь, что только удар – это что-то настоящее. Удар или пуля. Но послушай: разве ты не слышишь, что мои слова тоже существуют. Послушай! Возможно, они только воздух, но они выходят из моего сердца, из моей утробы. Они не «да» или «нет». Внутри меня живет что– то другое, иное слово. И я по-своему борюсь за него, борюсь за то, чтобы его не заглушили. Я как одна из тех китаянок, которые знают, что, если родится девочка, ребенка заберут у нее и прикончат, потому что их семье, их деревне нужны рабочие руки, нужны сыновья. И они знают, что после родов в комнату войдет какой-то человек с закрытым лицом, возьмет ребенка у повитухи и, если он не того, какого надо, пола, отвернется из деликатности и удавит его, просто-напросто стиснув его крохотный носик и закрыв ему рот. Минута – и все кончено. Предавайся скорби, если хочешь, скажут потом матери: твоя скорбь в природе вещей. Но не спрашивай: почему это зовется сыном? Почему это зовется дочерью и должно умереть?
Пойми меня правильно. Ты ведь тоже чей-то сын. Я не против сыновей. Но случалось ли тебе видеть появившегося на свет младенца? Так вот, не легко было бы сказать, девочка это или мальчик. У всех младенцев между ног – одна и та же пухлая складка. Та почка, тот росток, который якобы выделяет мальчиков, не такая уж важная штука на самом-то деле. Не настолько, чтобы определять жизнь и смерть. Тем не менее все остальное, все, чему нет определения, все, что подается при нажатии, обречено остаться неуслышанным. Я говорю от его лица. Тебе надоело слушать старых людей, я понимаю. Тебе не терпится стать мужчиной и делать то, что они делают. Надоело готовиться к жизни. Ты думаешь: вот она, жизнь. Как же ты ошибаешься! Жить не значит следовать за палкой, за флагштоком, за ружьем, куда бы они тебя ни привели. Жизнь не где-то впереди. Ты уже в центре жизни. Зазвонил телефон.
– Не беспокойся, я не собираюсь брать трубку, – сказала я.
- Предыдущая
- 28/39
- Следующая