В одном немецком городке - ле Карре Джон - Страница 42
- Предыдущая
- 42/83
- Следующая
— Я пошлю свою телеграмму завтра.
— Сейчас уже и есть завтра, — мягко напомнил ему Корк.
«Если бы я курил, я бы выкурил одну из твоих сигар. Немножко нирваны мне бы сейчас не повредило, — подумал он. — Если я не могу добраться ни до одной из девочек, мне бы хоть сигару, что ли». Он знал, что все его построения от начала и до конца неверны.
Все рассыпалось, концы с концами не сходились, ничто не объясняло одержимости, ничто ничего не объясняло. Он выковал цепочку, ни одно звено которой не желало сцепиться с другим. Уронив голову на руки, он дал им волю, всем этим фуриям, наблюдал и смотрел, как они уродливой процессией медленно проходят перед его истерзанным воображением: безликий Прашко, матерый резидент, руководящий со своего неуязвимого парламентского кресла целой сетью шпионов-эмигрантов. Зибкрон, своекорыстный страж общественной безопасности, подозревающий посольство в причастности к многостороннему заговору в пользу России, попеременно то охраняющий, то преследующий тех, на кого падает его подозрение. Брэдфилд, ригорист, педант, аристократ, презирающий сотрудников разведки и покрывающий их; непроницаемый, несмотря на свою явную причастность к преступлению, обладатель ключей от архива и канцелярии, от лифта, от спецсумки, бодрствующий всю ночь и готовый наутро отбыть в Брюссель. Прелюбодействующая Дженни Парджитер, повинная в куда более страшном преступлении, на которое ее толкнула иллюзорная страсть, уже запятнавшая ее имя в глазах всех сотрудников посольства. Медоуз, ослепленный безответной отеческой любовью к Гартингу, кладущий, презрев риск, последнюю из сорока папок на тележку. Де Лилл, интеллектуал и гомосексуалист, вступающий в борьбу, чтобы помочь Гартингу предать своих друзей. Стократно увеличенные, нелепо искаженные, они маячили перед ним, надвигались, извиваясь, сплетаясь в непотребном танце, и таяли перед лицом его собственных иронических опровержений. Те факты, которые всего несколько часов назад, казалось, приоткрывали перед ним завесу истины, теперь отбрасывали его в непроглядную тьму сомнений.
Шагая по коридору, совсем больной от усталости и тошнотного головокружения, он еще раз задал себе вопрос: «Какие секреты хранит в себе таинственная Зеленая папка? И кто, черт побери, расскажет мне об этом, мне, Тернеру, временному здесь человеку».
С полей тянуло туманом, он стлался по шоссе, словно дым, и оно тускло поблескивало под серыми дождевыми облаками. Колеса машин надсадно скрипели на влажном асфальте. Назад, в свой серый склеп, устало подумал Тернер. Охота кончена — на сегодня. И никакой хорошенький херувимчик не подарит себя этой старой безволосой обезьяне. Однако если след оборвался, это еще не конец и еще рано делать из меня отступника.
Ночной портье в «Адлере» поглядел на него с сочувствием.
— Удалось немножко развлечься? — спросил он, протягивая ему ключ от номера,
— Не особенно. — Надо бы вам съездить в КЈльн. Это наш Париж.
На спинку кресла был аккуратно повешен смокинг де Лилла с приколотым к рукаву конвертом. На столе стояла бутылка виски.
«Если Вам непременно хочется поглядеть на это владение, — прочел Тернер, — я могу заехать за Вами в среду в пять утра». В постскриптуме содержалось пожелание приятно провести вечер у Брэдфилдов и шутливое предостережение не закапать томатным супом отвороты смокинга, дабы не дать повода к каким-либо кривотолкам относительно цвета политических убеждений его владельца, тем более, добавлял он как бы между прочим, что среди приглашенных, видимо, будет герр Людвиг Зибкрон из федерального министерства внутренних дел.
Тернер открыл кран ванны, взял с полки над раковиной стакан, до половины наполнил его виски. Почему это де Лилл вдруг пошел ему навстречу? Из сострадания к заблудшей душе? Боже упаси. И раз уж эта ночь отдана во власть бессмысленных вопросов, то почему его позвали на эту встречу с Зибкроном? Он лег в постель и в полудремоте пролежал до полудня: ему мерещился Борнмут и островерхие, неприступные ели на голых утесах Брэнксома, и он слышал голос жены, упаковывавшей детские вещи в чемодан: «Я пойду своей дорогой, ты — своей, и поглядим, кому из нас посчастливится первому проникнуть в рай», и безутешные рыдания Дженни Парджитер, взывавшей к сочувствию в безлюдной пустыне мира. «Не беспокойся, Артур, — подумал он сквозь дремоту, — я не трону Майры даже ради спасения своей души».
10. «KULTUR» У БРЭДФИЛДОВ
Вторник. Вечер
— Вы должны решительнее запрещать им, Зибкрон, — отважно, хотя и несколько сипло заявил герр Зааб после изрядной порции бургундского. — Это полоумные идиоты, Зибкрон. Турки. — Зааб уже перепил и перекричал всех, вызвав общее неловкое молчание. Только его жена — миниатюрная белокурая куколка неопределенной национальности с мило обнаженной нежной грудью — как ни в чем не бывало продолжала одарять его восторженными взглядами. Остальные гости, истомленные скукой и лишенные возможности отмщения, медленно умирали от тоски под гром обличительных речей герра Зааба. Официант и официантка в венгерских национальных костюмах осторожно двигались за спинами гостей, словно в больничной палате, явно получив указание (в этом Тернер ни секунды не сомневался) уделять герру Людвигу Зибкрону больше внимания, чем всем остальным пациентам, вместе взятым. В его бледных, увеличенных очками, лишенных всякого выражения глазах, казалось, едва теплилась жизнь; бледные руки, точно две салфетки, лежали по обе стороны прибора; мертвенная неподвижность его позы словно бы говорила: он ждет — сейчас его положат на носилки, поднимут и понесут.
Четыре серебряных подсвечника с восьмиугольным основанием, и, если верить папаше Брэдфилда, весьма недурной марки — Поль де Ламери, год 1729, — ниточкой бриллиантовых огней соединяли Хейзел Брэдфилд с ее супругом, сидевшим по другую сторону длинного стола.
Тернера посадили где-то посередине между ними; смокинг де Лилла стягивал его, словно железный корсет. Даже рубашка и та была мала. Ее достал ему старший посыльный отеля в Бад-Годесберге, и Тернер заплатил за нее столько, сколько ему еще не приходилось платить ни за одну рубашку на свете, а теперь она душила его, и кончики крахмального воротничка впивались в шею.
— Они уже стекаются со всех сел и деревень. Их на этой чертовой рыночной площади должно собраться около двенадцати тысяч, И они строят Schaffet. — Английский язык и на этот раз подвел его. — Как, черт побери, это перевести? — вопросил он, обращаясь ко всем присутствующим сразу.
Зибкрон пошевелился, словно его оживили глотком воды.
— Помост, — пробормотал он, и его угасающий взор метнулся в сторону Тернера, вспыхнул на мгновение и снова потух.
— Это фантастика — как Зибкрон знает английский язык! — возликовал Зааб. — Днем Зибкрон — Пальмерстон, ночью он — Бисмарк. Сейчас вечер, и он, как видите, совмещает в себе и того и другого… Помост. Даст бог, они установят на нем виселицу для этого сволочного типа. Вы слишком к нему снисходительны, Зибкрон. — Он поднял бокал и предложил пространный тост за Брэдфилда, отягощенный мало подходящими к случаю комплиментами.
— И Карл-Гейнц тоже фантастически знает английский, — пролепетала фарфоровая куколка. — Ты слишком скромен, Карл-Гейнц. У него язык такой же хороший, как и у герра Зибкрона.
Фрау Зааб было совершенно наплевать на Зибкрона. Да, в сущности, и на любого мужчину, чьи достоинства ставились выше, чем достоинства ее супруга. Ее реплика оборвала нить разговора, и он упал, как воздушный змей, и даже у Зааба уже не хватило сил запустить его снова. — Вы сказали: запретите ему. — Зибкрон взял серебряные щипцы для орехов; его пухлая рука медленно поворачивала их перед пламенем свечи, отыскивая какое-нибудь предательское несовершенство. Стоявшая перед ним тарелка была безупречно очищена от остатков пищи —словно вылизанное языком блюдечко кошки. Он был бледный, холеный, угрюмый, примерно одного возраста с Тернером и чем-то напоминал метрдотеля или директора гостиницы — человека, привыкшего ходить по чужим коврам. Лицо у него было округлое, но жесткое, и рот жил на этом лице своей, обособленной жизнью — губы размыкались, чтобы выполнить ту или иную функцию, и смыкались снова, чтобы выполнить другую. Слова не служили ему средством выражения, а лишь средством вызвать на разговор других, за ними таился безмолвный допрос, начать который мешала усталость или холодное глубокое равнодушие омертвелого сердца.
- Предыдущая
- 42/83
- Следующая