Никто - Лиханов Альберт Анатольевич - Страница 31
- Предыдущая
- 31/51
- Следующая
Он прислушался.
В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.
Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.
Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.
Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.
Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:
«За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »
Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.
Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?
Никто!
Неужели никто? Ничто? Нигде?
Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.
О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.
Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!
Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…
Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями. Топорик накупил опять целую кучу «Марсов», жвачек, шоколада и «Мишек в лесу» по дороге сюда, выйдя из храма. Утром пацаны проснутся, побегут умываться, и первый споткнется о пакет. И все поймут – ночью на них смотрел Колька Топоров.
6
Однажды Валентин, появившись, по обычаю нежданно, в квартире с подушечками, велел Кольче подготовить «мерина» к дальней дороге: заправить бак, подкачать запаску, не забыть паспорт и к шести утра быть готовым исчезнуть из городка дня на три, предупредив в училище, что он приболел.
Приболел и забрал тачку из гаража – это, конечно, не соединялось, но Топорик выполнил указание хозяина в точности. Шеф возник наутро без десяти шесть, они вытащили серебристые чемоданы из тайника, вложили их в потертые фибровые углы древних времен, которые приволок Валентин, и перенесли их в багажник.
Никто им по дороге не встретился. Хозяин истратил на это пару лишних минут – покрутился по двору, поглядел на окна. Потом сел за руль, и они тронулись.
Топорик молчал, теперь уже зная, что эта его привычка имеет немалую цену, они не спеша, педантично блюдя скорость, означенную знаками, пересекли город и выехали на шоссе.
Валентин расслабился, протянул Кольче пачку сигарет, затянулся сам.
– Ну вот, – выдохнул дым, – значит, едем в Москву, но об этом знаем только мы с тобой.
Он поглядел на Кольчу, спросил:
– Ты в Москве-то бывал?
– Да не очень и хочется, – ответил Топорик.
– Это точно! – рассмеялся хозяин. – Но бывают каши, которые дома не сваришь. И варить их можно по-разному – цугом, всей кодлой, машинах на пяти. А можно и скромно, как мы с тобой. И это, надеюсь, лучший способ.
Потом объяснил главное. В Москве оставит Кольчу на платной стоянке – это займет несколько часов. Стоянка надежная, там дежурят знакомые, поэтому будет безопасно, но разевать рот и спать запрещается. Когда вернется – поедут по обменным пунктам, надо шанжануть нал на баксы. По мелочи это делается дома, но, когда речь идет о чемоданах, лучше произвести обмен в другом месте, где тебя не запомнят, потому что за день перед обменщицей проходят сотни людей.
Бросалось в глаза, что Валентин возбужден, даже заведен – то ли тайной от всех поездкой, то ли тем, что ждет его в Москве, и Кольча, не удивляясь, не выясняя лишнего, время от времени взглядывал на хозяина, снова спрашивая себя: что знает про Валентина? Да ничего…
Познакомились случайно в березовом колке, потом тот прибрал Кольчу к рукам. Ничего ему не открывал, ни во что не погружал, кроме самого элементарного. Топорик даже не знал, где он живет, надо же… И если ему были известны адреса, по которым они катались, собирая дань, если хозяин объяснил, будто эта дань вроде как яблоки в саду и хозяевам яблонь все равно остается главное, ни во что все-таки Кольча не был включен по-серьезному: переговоров не вел, тарифов не устанавливал, доходов клиентских не контролировал, только умел подъезжать в заранее установленные дни и брать то, что полагалось взять. Был как бы курьером, хотя и за плечами высились амбалы. Но и это – в прошлом. Теперь просто сторож – это ясно.
А Валентин-то? Почему он поехал с ним в интернат с подарками? Зачем хочет найти Кольче мать? Почему взял с собой?
Все перемешалось в душе Топорика. И опять выходило, что, с одной стороны, ему доверяют больше всех, но доверяют потому, что он как бы крайний: дальше, за ним, никого и ничего нет. Кроме корешей интернатских, а им, ясное дело, он раскалываться не станет, чтобы их же и уберечь…
Один он, вот в чем дело. Потому и удобен…
А может, все не так, может, он ошибается и Валентин на самом деле любит его как брата? Да только ведь брат не бывает хозяином…
– Э-э, – услышал его Валентин, – да ты зачем, парень, так глубоко ныряешь? Вынырни!
В который раз Кольча удивился этой догадливости Валентина, его чутью, пониманию, что с человеком происходит.
– Просто я, как ты, детдомовец!
Валентин сказал эту фразу негромко, даже неохотно, но прозвучала она как выстрел. Кольча уставился на него, не веря себе: может, ослышался? Хозяин рассмеялся.
– Брось таращиться, так оно и есть!
– А-а… – замахнулся было Топорик, желая спросить, почему, мол, молчал, но Валентин и без того понял:
– Просто не хочу своим амбалам открываться. Они все равно не поймут. Только усомниться могут, не слиняю ли я. Какую другую муть выдумают…
Кольча все смотрел на него, не отрываясь, не зная, как вести себя дальше, что спросить.
- Предыдущая
- 31/51
- Следующая