В кварталах дальних и печальных - Рыжий Борис Борисович - Страница 51
- Предыдущая
- 51/85
- Следующая
Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта:
51
«Восьмидесятые, усатые…»
Восьмидесятые, усатые,
хвостатые и полосатые.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные.
Фигово жили, словно не были.
Пожалуй, так оно, однако
гляди сюда, какими лейбами
расписана моя телега.
На спину «Levi’s» пришпандорено,
и «Puma» на рукав пришпилено.
И трехрублевка, что надорвана,
получена с Сереги Жилина.
13 лет. Стою на ринге.
Загар бронею на узбеке.
Я проиграю в поединке,
но выиграю в дискотеке.
Пойду в общагу ПТУ,
гусар, повеса из повес.
Меня «обуют» на мосту
три ухаря из ППС.
И я услышу поутру,
очнувшись головой на свае:
трамваи едут по нутру,
под мостом дребезжат трамваи.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные….
«В полдень проснешься, откроешь окно…»
В полдень проснешься, откроешь окно —
двадцать девятое светлое мая:
Господи, в воздухе пыль золотая.
И ветераны стучат в домино.
Значит, по телеку кажут говно.
Дурочка Рая стоит у сарая,
и матерщине ее обучая
ржут мои други, проснувшись давно.
Но в час пятнадцать начнется кино,
Двор опустеет, а дурочка Рая
станет на небо глядеть не моргая.
И почти сразу уходит на дно
памяти это подобие рая.
Синее небо от края до края.
«Давай, стучи, моя машинка…»
Давай, стучи, моя машинка,
неси, старуха, всякий вздор,
о нашем прошлом без запинки,
не умокая, тараторь.
Колись давай, моя подруга,
тебе, пожалуй, сотня лет,
прошла через какие руки,
чей украшала кабинет?
Торговца, сыщика, чекиста?
Ведь очень даже может быть,
отнюдь не всё с тобою чисто
и страшных пятен не отмыть.
Покуда литеры стучали,
каретка сонная плыла,
в полупустом полуподвале
вершились темные дела.
Тень на стене чернее сажи
росла и уменьшалась вновь,
не перешагивая даже
через запекшуюся кровь.
И шла по мраморному маршу
под освещеньем в тыщу ватт
заплаканная секретарша,
ломая горький шоколад.
«Вот здесь я жил давным-давно — смотрел…»
Вот здесь я жил давным-давно — смотрел кино, пинал
говно и, пьяный, выходил в окно. В окошко пьяный выходил,
буровил, матом говорил и нравился себе, и жил. Жил-был
и нравился себе с окурком «БАМа» на губе.
И очень мне не по себе, с тех пор, как превратился в дым,
А так же скрипом стал дверным, чекушкой, спрятанной за
томом Пастернака, нет, — не то.
Сиротством, жалостью, тоской, не музыкой, но музыкой,
звездой полночного окна отпавшей литерою «а», запавшей
клавишею «б»:
Оркестр играет на трубе — хоронят Петю, он дебил. Витюра
хмуро раскурил окурок, старый ловелас, стоит и плачет
дядя Стас. И те, кого я сочинил, плюс эти, кто взаправду
жил, и этот двор, и этот дом летят на фоне голубом, летят
неведомо куда — красивые как никогда.
«Трамвай гремел. Закат пылал…»
Трамвай гремел. Закат пылал.
Вдруг заметался
Серега, дальше побежал,
а мент остался.
Ребята пояснили мне:
Сереге будет
весьма вольготно на тюрьме —
не те, кто судят
страшны, а те, кто осужден.
Почти что к лику
святых причислен будет он.
Мента — на пику!
Я ничего не понимал,
но брал на веру,
с земли окурки поднимал
и шел по скверу.
И всё. Поэзии — привет.
Таким зигзагом,
кроме меня, писали Фет
да с Пастернаком.
Беженцы
В парке отдыха, в парке
за деревьями светел закат.
Сестры «больно» и «жалко».
Это — вырвать из рук норовят[57]
кока-колу с хот-догом,
чипсы с гамбургером. Итак,
все мы ходим под Богом,
кто вразвалочку, кто кое-как
шкандыбает. Подайте,
поднесите ладони к губам.
Вот за то и подайте,
что они не подали бы вам.
Тихо, только губами,
сильно путаясь, «Refugee blues»
повторяю. С годами
я добрей, ибо смерти боюсь.
Повторяю: добрее
я с годами и смерти боюсь.
Я пройду по аллее
до конца, а потом оглянусь.
Пусть осины, березы,
это небо и этот закат
расплывутся сквозь слезы,
и уже не сплывутся назад.
51
- Предыдущая
- 51/85
- Следующая