Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине - Липатов Виль Владимирович - Страница 12
- Предыдущая
- 12/56
- Следующая
А через две недели после этого произошла не ссора, а целое чрезвычайное происшествие. Среди бела дня, по солнечному снегу, держа в обеих руках по чемодану, шла Любка Ненашева, за которой без дубленки и без шапки трусил мелко-мелко Марат Ганиевич. Быстрее он не мог, так как был в тапочках на кожаной подошве, которые, конечно, разъезжались, словно коньки. Он держался за голову руками и красивым голосом кричал: – Разве можно наказывать человека за то, что он не умеет месить фарш? Любовь моя единственная! Вернись и прости! Прости и вернись!
По обе стороны от них бежали веселые от солнечного зимнего дня ребятишки; торопились старики и старухи, чтобы, дай бог, успеть, а впереди бежал младший Любкин брат, хулиган из хулиганов, Митька, который откровенно радовался, что старшая сестра возвращается домой – она его всегда защищала.
От стыда можно было сгореть – вся деревня постепенно высыпала на главную улицу, а Марат Ганиевич ничего вокруг себя не видел, все бежал-ехал на своих тапочках-коньках, а под пиджаком у него была фланелевая пижама в синий горошек. Ванюшка, заткнув пальцами уши, спрятался в кухню, все форточки закрыл, но все равно доносилось: «А завтраки, Любушка, а завтраки? Разве я делаю плохие завтраки?» Ну не зараза эта Любка, если человека довела до всенародного позора?
Трое суток и один день прожила Любка в родном доме. Вместе с братом-хулиганом каталась на санках с обского яра, со всей семьей ходила в кино и сидела – нарочно! – в самом заднем ряду, где обычно располагались с женами деревенские власти. Хорошие были места, самые ценные, только над головой трещал киноаппарат, на что власти старались не обращать внимания.
Иногда Любка гуляла по улице одна, держа на сыромятном ремне отцовскую дворняжку Шарика. Ошалевший пес все норовил лечь на бок и лизать снег – жарко ему было на ремне до невозможности. Кончилось тем, что Шарик вырвался вместе с ремнем и смотался на конный двор, где был пойман, снят с поводка и пинком отправлен домой. При этом старый конюх Анисим выразился грубо: «Таку пропастину на цепь сажать, все одно что быка доить! Мать их перемать, кто ремни для собак придумал!»
Через трое суток и один день Марат Ганиевич с помощью бывшей Любкиной учительницы и классной руководительницы отвел молодую жену в свой благоустроенный дом. Деревня от мала до велика знала, что учительница с Любкой говорила три часа, о чем – тайна, но слова, которые учительница сказала во дворе, когда Марат Ганиевич выводил жену из родительского дома, слышали целых три человека:
– Брак – дело священное! И еще помните, милая, что разойтись– просто, а выйти теперь замуж – трудно…
Дело происходило поздно, в темноте, при высоких зимних звездах, но Иван видел, как шла Любка за учительницей и мужем Маратом Ганиевичем. Шла так, как ходила к доске, когда ее вызывал преподаватель математики: пройдет три шага – остановится, еще три шага – остановится… Любке, думал грустно Иван, конечно, интереснее дома, веселее, свободнее. Во-первых, народищу в доме своего и чужого всегда полно, а во-вторых, мать Любки сама весь день у печи фарш месит.
Когда Любка, учительница и Марат Ганиевич скрылись в зеленой темной ночи, Ванюшка разделся, лег, закрылся толстым ватным одеялом и стал дочитывать «Дон Кихота», удивляясь тому, что в школе, когда велели читать эту книгу, он и трех страниц прочесть не мог, а вот теперь не оторвешься. И смешно было ему, и грустно, и тоскливо, и хотелось, чтобы все хорошо кончилось, хотя хорошего, по прочитанному судить, не предвиделось. Читал он о бедном рыцаре, а думал о писателе Никоне Никоновиче Никонове, Насте Поспеловой, что Обь переплывает туда и обратно без передышки, о ее полярнике, о Любке Ненашевой и Марате Ганиевиче. Всех было до тоски жалко, и даже о полярнике Иван думал мирно: «А может, у него, кроме баб, никакой радости в жизни нету?
А через неделю после примирения Любки с мужем Иван, возвращаясь домой, в узком переулке посреди двухметровых сугробов, подсвеченных по-зимнему яркой луной, увидел закутанного до носа человека. Подошел, пригляделся – Любка Ненашева. Замерзла, зуб на зуб не попадает, глазищи от холода блестят, как елочные лампочки.
– Иван!
– Чего тебе? Опять от Марата Ганиевича сбежала?
– Уходишь? Уходишь весной в армию?
– Ухожу. Мне тоже жить надо…
Вокруг студеной луны желтели три кольца, предвещая совсем уж лютый мороз, выла на краю деревни собака Колотовкиных, такая ленивая и закормленная, что дом сторожить не хотела, а только бы и лежала возле кровати деда. Прохожих из-за позднего времени почти не было, а шаги слышались за километр.
– Не могу я, Вань, с ним жить! – сказала Любка и опустила голову. – Напишет – прочитает, напишет – опять прочитает, а мне спать охота… Обижается, что зеваю, когда читает… – Она помолчала. – А я, Ванюш, теперь все сплю и сплю. Встану в десять, похожу, поем – спать хочется. Проснусь, похожу, поем – обратно спать хочется… Пухну я, Вань, хотя два аборта сделала и на втором доктор сказал: «Есть грозная опасность!» – а какая – не сказал… Устала я спать, Вань, так устала, что и сейчас спать хочу. Ноги сами подкашиваются…
Иван глядел на кольцо вокруг луны, потел в легкой промасленной телогрейке и тоже вдруг почувствовал: хочется спать.
Не смотреть на Любку, не слышать ее дрожащий от мороза и тоски голос, а завалиться в постель, натянуть на голову запашистый дедов тулуп, покрепче закрыть глаза и думать о том, как после армии останется в большом городе, поступит работать на важный завод – весело, шумно, людно, не то что деревне.
– Вань, ну чего ты молчишь, Вань?
– А что мне говорить? Не я замуж выходил… Не можешь жить – кто тебя неволит.
– Стесняюсь я, Ванюш, вся просто извожусь от стыда…
– А чего стесняться, когда вся деревня знает, что плохо живете…
– Я тебя, Вань, стесняюсь!
– Чего?!
Опустив голову, Любка долбила каблуком сапога рыхлый снег.
– Тебя я, Вань, стесняюсь! – повторила она шепотом. – Стыдно мне, что я за Марата Ганиевича вышла, а жизнь у нас не получается… Ты скажи: «Уходи от Марата Ганиевича, не стесняйся меня, уходи!»
– А что делать будешь? За меня замуж пойдешь? Сильные морозы в январе, хотя после Нового года прошел трехчасовой мелкий дождь, и старики со старухами, насмотревшись на такое чудо, говорили, что все это из-за телевизоров, которые в последние годы всю погоду испортили и перепутали. Врали они, конечно, но мороз стоял оглашенный, на крыльце колхозной конторы лопнул спиртовой термометр, а в тракторном гараже при водяном отоплении моторы разогревали паяльными лампами.
– Пойдешь за меня? – схватив больно Любку за руку, зло спросил Иван. – Еще раз спрашиваю.
– Я, Вань, не знака, вот честное слово… Я, может, сама не знаю, чего хочу. Ой, не уходи, Ванюш!…
Дома Иван от злости наделал такого шума, что мать проснулась, окликнула сына, перевернулась на другой бок, чтобы досыпать после работы, но вдруг поднялась и посмотрела на сына ясными глазами.
– Что еще с твоей Любкой содеялось? – гневно спросила она. – Сеновалы кончились? Негде родную мать на всю деревню позорить?
Иван от неожиданности брякнулся на лавку и обмяк. Он-то думал, что про сеновал ни одна живая душа на всем белом свете не знает, а собственная мать, оказывается, за ними в три глаза глядела. Может, и всей деревне известно?
– Сеновалов больше не будет, мама! – краснея еще больше, сказал Иван. – Я, мам, вообще решил от Любки подальше держаться… У меня от нее в голове все путается.
Мать сидела на постели в белой рубашке из бумазейки, обхватила колени руками и, пока Иван говорил, успокаивалась, глядела на угол русской печки, расписанной петухами, но казалось, что смотрит далеко-далеко, как бы за горизонт. Она долго молчала, потом легла и сказала:
– Давай спать, Иван. В такой морозище много спать надо, чтобы на работе не уставать… Спокойной ночи, Иван!
– Спокойной ночи, мам!
Наверное, часа в три ночи Иван уснул зыбким серым сном. Когда ворочался, не мог уснуть, вертелось в голове вечернее: озябшая Любка, каблук, долбящий снег, голос Любки и последние слова – страшные! Ведь это надо придумать, что человек чего-то хочет, но не знает, чего хочет! Прав, ох как прав Никон Никонович, когда говорил, что Ивану надо от Любки бежать как от наводнения, подальше и побыстрее. А как ты убежишь, если до армии – пол-января, февраль, март, апрель, май…
- Предыдущая
- 12/56
- Следующая