Живые люди - Вагнер Яна - Страница 67
- Предыдущая
- 67/67
К вечеру следующего дня мы были уже готовы – вещи уложены в рюкзаки: консервы, топор, патроны, компас, термос, спальные мешки, запас воды, и прямо на обращённой к озеру жёлтой стене была уже выцарапана ножом суеверная, безнадёжная надпись «СЕРЕЖА МЫ УШЛИ К ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ ПОЕЗД», и грохот, и стук, которых мы ждали, чтобы убедиться, раздался снова, длясь не меньше минуты, – перед самым заходом солнца, последние пару недель нырявшего уже ниже горизонта.
Мы провели в доме последнюю ночь, странную, бессонную и прощальную, а с утра вышли, в два приёма переправившись на берег, и идём уже пятые сутки, грязные, обессилевшие, каждый вечер боясь, что он больше не прозвучит, готовые к тому, что поезд, который мы слышали вчера, был последним. «Ты сидишь в муравейнике», – говорю я и смотрю ей в лицо, надеясь на её улыбку, хотя она ведь может и заплакать, – и тут он снова наполняет нам уши, оглушительно близкий теперь грохот тяжёлых колёсных пар, творящийся прямо по ту сторону глупого не подписанного картографами пруда, и она облегчённо закрывает глаза. Она улыбается.
Позже, в сумерках – где-то высоко за спиной стучит Мишкин топор, умытые дети спят в скомканном спальнике, – я веду её к воде, босую, безвольную; она ступает доверчиво и сонно, почти не глядя под ноги, и усаживается там, где я отпускаю её, похожая на марионетку с обрезанными верёвками. Я стаскиваю с неё Серёжину вытянутую футболку – её руки послушно поднимаются и падают на колени ладонями вверх – и полощу мятый кусок хлопка, отжимаю его, холодный, потяжелевший, и протираю осунувшееся белое лицо, остро торчащие ключицы, маленькие распавшиеся груди, выпуклый твёрдый живот; виски, запястья и опухшие болезненные щиколотки. «Всё будет хорошо», – говорю я. Хорошо, хорошо, хорошо. Она едва заметно кивает, и прядь её неровно обрезанных волос щекочет моё плечо. «Завтра, – говорю я отёкшим бледным ступням. – Зав-тра». Мы возвращаемся к горячей оранжевой точке костра, и пёс, тяжело припадая на переднюю лапу, ковыляет за нами. «Завтра», – говорю я и ему тоже.
Вернувшись к костру, я наклоняюсь над спальным мешком и проверяю девочку, жаркую, спящую, мою, – мне нужно понюхать крошечную влажную щёку и шепнуть в спутанные лёгкие волосы – «завтра». Завтра. Мишка сидит у огня, локти растопырены на широко расставленных коленях; круги под глазами, тёмные тени на щеках, возле левого ботинка – беззащитно распахнутый рюкзак. «Сколько осталось?» – спрашиваю я вполголоса. «Шестнадцать банок, – шепчет он. – Мясо или рыба?» – и протягивает мне безликий жестяной кружок без этикетки. Ничего, думаем мы без слов, пока я втыкаю консервный нож, слизываю с ребристой крышки выступивший сок, подцепляю пальцами колючие шпротные хвосты. Завтра. Нам всё равно не хватит на обратный путь – не хватит на пятерых. Позади, далеко, под наспех застеленной рубероидом крышей, мы оставили ещё три с половиной коробки плоских банок-близнецов – слишком много, чтобы тащить на себе к железной дороге, слишком мало для того, чтобы дожить до следующей весны. Мы не умеем принимать роды, и пойманная нами рыба, развешенная на солнце, гниёт и пахнет смертью – у нас всё равно нет выбора. Нам нужен этот поезд.
Наутро мы просыпаемся, замёрзшие, с мокрыми от росы ресницами, и уменьшаем количество банок до десяти. «Ешь, – говорю я Ире, – тебе нужно поесть». И она с отвращением глотает дрожащую и жирную холодную треску, затем лишь, чтобы спустя минуту закашляться, побледнеть и выплюнуть прямо себе под ноги кучку почти не изменивших цвет белёсых скользких кусочков. «Ненавижу рыбу, – говорит она, задыхаясь и вытирая рот рукавом, – ненавижу, ненавижу эту чёртову рыбу, нет ни у кого солёного огурца? Или лимон, лимон бы очень подошёл».
Мальчик засыпает к полудню, обмякший у меня на руках, и разжимает ноги – нести его теперь тяжелее, но будить нельзя – проснувшись, он снова примется тонко, негодующе причитать мне в ухо. Спи, думаю я, чувствуя плечом влажный жар под его щекой, спи, не шевелись, и шагаю почти на ощупь. Белый и зелёный мшистый ковёр пружинит под ногами, похожий на морское дно, на мягкий живой коралловый риф, скоро, скоро, ско-ро, лямки рюкзака режут спину, двуглазый масляный ружейный ствол стучится в бедро, набивая синяк, я ловлю ртом сумрачный лесной воздух, ско-ро, ско-ро, сомкнутые руки немеют, я не чувствую пальцев, только бы не пошёл дождь, в затылок дышат низкие, обвисшие на верхушках деревьев, готовые лопнуть толстые тучи, шесть километров. Пять. Полчаса я лежу на спине, зажмурившись, где-то недалеко журчит вода, шумно глотает пёс, нужно наполнить термос, к чёрту, к чёрту, не могу шевелиться, не могу. «Ты знаешь, он ведь может идти пешком», – говорит Ира, внимательно заглядывая мне в лицо. «Нет, – отвечаю я, – нет, он слишком медленно идёт, надо спешить. Давай, чемпион, залезай, цепляйся, вот так, поехали». Перед глазами скачут белые злые круги, во рту кисло, как будто кто-то сунул мне в зубы огромный железный ключ, четыре километра. Три.
Я представляю себе, как это выглядит сверху, из-под полупрозрачных, вяло пересекающих небо облаков, – гигантский тёмно-зелёный ломоть безлюдной тайги, похожий на мягкое махровое покрывало с неровными прорехами серых озёр, с желтеющими пятнами зарастающих вырубок, с извилистыми шёлковыми строчками рек; с такой высоты наши желания и потери, надежды и страхи незначительны и скоротечны, и долгая наша страшная зима не более чем секунда, одно движение самой тоненькой стрелки на огромном циферблате, а мы – всего лишь крошечные, невидимые точки, отбившиеся от дома муравьи, упорно, медленно ползущие назад, к своему разрушенному, обваленному муравейнику, который даже не заметил пропажи. Мы не нужны своему муравейнику, дойдём мы или нет – ему безразлично; пройдёт время – и он исторгнет новых солдат и рабочих, строителей и нянек, залечит зияющие проломы и восстановит крышу. С нами или без нас, позже или раньше – он сделает это; мы не нужны ему, это он нужен нам. Нам не справиться без него.
Деревья расступаются неожиданно, и мрачная бессолнечная громада леса со вздохом запрокидывается за нашими спинами, распахивая разбегающуюся в обе стороны просторную светлую просеку. Свободный от препятствий ветер колышет белёсые августовские сорняки, штурмующие поредевшую гравийную насыпь, в верхней точке которой, притянутая к земле рёбрами вогнутых деревянных шпал, блестит не тронутая ржавчиной, широкая сдвоенная серебряная лента. Разбрызгивая подошвами сухие и твердые каменные горошины, мы вырываемся наверх, перешагиваем ближайший из смыкающихся к горизонту бесконечных железных рукавов и разжимаем руки. Смиренно сгибаем колени.
Касаясь ладонями щербатой изъеденной древесины, я ложусь на рельсы. Я замираю. Проросшая между шпал невысокая трава щекочет кожу. Я втягиваю носом летний запах нагретого солнцем железа и чувствую, как тугая металлическая струна под моей щекой начинает легко, едва заметно вибрировать.
Москва, 2012 г.
- Предыдущая
- 67/67