Змея - Малерба Луиджи - Страница 25
- Предыдущая
- 25/35
- Следующая
А что, если вдова Пеладжа и Мириам — одно и то же лицо? Это даже не подозрение, это просто мимолетная мысль, которую я тотчас отгоняю и делаю вид, будто она мне никогда и в голову не приходила.
Одна матрасница из голландского Гарлема, некая Йозефа Гесснер, наклонилась, чтобы сорвать желтый тюльпан, и умерла, укушенная гадюкой. Давно известно, что за желтым цветком прячется ядовитая змея. Но, поскольку и золото желтое, и, говорят, солнце тоже, не все верят, что, где желтый цвет, там и ядовитая змея, что желтый цвет хуже Атиллы, сеявшего вокруг себя смерть. Спорить бессмысленно. Желтый цвет — это кукуруза, лимон, натуральный воск, золото и солнце, — говорят одни. Желтый цвет— это сера, лихорадка, инквизиция, желтуха и еще китайцы, — говорят другие. Случай с матрасницей из Гарлема, конечно, ни о чем еще не говорит и спора не решает, может, потому что газеты не придают ему должного значения, а может, потому что тюльпан, хоть он и желтый, — всего-навсего цветок. Желтые электрические искры — не цветы, а сколько из-за них гибнет людей! Злость, зависть, ревность — тоже желтые. Самые страшные преступления — желтые. Знак беды и опасности — желтый. Прибавь к желтому черного — вот тебе и Ад. как учит Создатель, так что бессмысленно по примеру ученых специалистов пытаться отличить охристо-желтый цвет от соломенно-желтого.
IX. Может, это и есть знаменитая жажда познаний, заявившая о себе при сотворении мира, в самом начале вещей, когда пищу еще только предстояло изобрести
Знать ничего не хочу, сижу себе здесь, в кафе «Эспериа», на набережной Тибра, неподвижно и безмолвно, как факир. И какая-то девушка сидит ко мне спиной. Я не вижу ее лица, да и видеть не хочу, сижу себе неподвижно, как факир, и молчу. Мне ничего неизвестно о Мириам, я пробовал ей звонить, но она не отвечает, я продолжаю произносить ее имя (между прочим, фальшивое: я же сам его придумал) — тщетно. Я беззвучно изрыгаю проклятия, изобретая все новые и новые. Бывают случаи, когда я становлюсь сущим дьяволом.
Интересно, кого ждет эта девушка, сидящая ко мне спиной в кафе «Эспериа» на набережной Тибра? — спрашиваю я себя. А я кого жду, сидя в кафе «Эспериа», здесь же, на набережной Тибра, сидя неподвижно, как факир? Я бы мог пошевелиться и тогда не был бы таким неподвижным, так нет же, сижу, словно пригвожденный к стулу, неподвижно, как факир. На столе передо мной стакан молока, но я не могу к нему прикоснуться, как не мог бы прикоснуться к белой мякоти гуамебаны и даже к сказочному финскому кушанью под названием калакукко.
Сначала я заказал клубничное мороженое и тут же попросил официанта, чтобы он, ради Бога, поскорее его убрал: я заплачу, только унесите его, пожалуйста, и принесите стакан холодного молока. И вот стакан молока на столе, а девушка все сидит ко мне спиной. Какая прекрасная, удушливая жара, ни малейшего ветерка, ни один листочек не шелохнется на платанах, которыми обсажена набережная. Даже не верится, что лето кончилось. Может, время повернуло вспять? Многое поворачивает вспять. А я вот сижу здесь неподвижно, как факир какой-нибудь, в ожидании, когда девушка обернется и я увижу ее лицо. Я солгал, сказав, что не хочу ее видеть. Мне бы встать, пройти мимо, а я все никак не оторвусь от стула, сижу неподвижно, как факир. Листья на платанах тоже неподвижны. Но вот девушка шевельнулась, выпила из стакана что-то красное, но не поворачивается. Мириам, где ты? Мне ничего не надо, но, скажу я вам, в некоторых случаях женщина тоже бывает сущим дьяволом.
Унесите, пожалуйста, это холодное молоко, унесите, я заплачу за него, только унесите, пожалуйста. Ни один листочек не шелохнется на платанах, растущих на набережной. Я сижу здесь неподвижно, как факир, сижу, словно пригвожденный к стулу, и чего-то жду. Это у меня такой прием. Девушка все еще сидит на своем месте, ко мне спиной, молча и неподвижно, как я. Ради какой-нибудь девушки я в некоторых случаях способен на многое.
Я кладу бумажку в тысячу лир на столик — надо заплатить. Воздух все так же неподвижен, неподвижна и ассигнация на столе. Наконец девушка поднимается, я вижу, что это не она, и идет навстречу мужчине, который тоже не я. Теперь я могу встать, но дайте мне только встретиться с Бальдассерони, я ему глаз выбью, он у меня окривеет.
Я таял на глазах, ел когда и как придется, а нередко вовсе забывал о еде и целыми днями ходил голодный. Я не помнил уже, когда и ел по-настоящему, за накрытым столом, с ножом, вилкой и салфеткой. Мог пожевать чего-нибудь в кафе на пьяцца Арджентина и продержаться на этом целый день, мог выпить стакан холодного молока в первом попавшемся баре и время от времени — чашку кофе. Если так будет продолжаться и дальше, говорил я себе, ты окончательно обессилеешь: от голода ведь и умереть можно. Как показывает статистика, в Калькутте и Бомбее ежедневно умирает голодной смертью множество людей. Между тем я чувствовал, что становлюсь все более легким, я уже мог ходить на пуантах, как балерина. Но внутри меня накапливался неотступный голод. Когда-нибудь он взорвется, говорил я себе, и это будет настоящая революция.
Однажды я провел целый день на Кампо ди Фьори, где находится знаменитый рынок. Какая красота, с ума сойти! Женщины с покупками, женщины с хозяйственными сумками, полными укропа, петрушки, груш, а над всем этим запах рыбы, овощей, деревни. Однако же именно здесь сожгли Джордано Бруно, говорил я себе.
Я смотрел на тележки, полные фруктов, и думал: вот бананы из Сомали, а вот — виноград из Террачнны. Я смотрел на всю эту благодать, но она ничего мне не говорила. Я покупал фрукты, чтобы они были у меня под рукой в магазине, а однажды купил даже на пьяцца Колонна торроне [5] производства «Ронци и Вингер». Но купил так, как покупают газету, то есть не думая даже, что его можно съесть. Это первозданный голод, говорил я себе, наверное, таким он был в момент сотворения Земли, в самом начале, когда пищу еще только предстояло изобрести. Но, если наступит день, когда я сорвусь, это будет настоящая революция.
Как охотник, хорошо изучивший тропы диких зверей, умеющий идти по их следу через леса и горы, знающий их привычки, повадки в разное время года, надевает наконец свою вельветовую куртку, закидывает за спину ружье и молча устраивается в засаде, так и я каждый вечер после захода солнца покидал свой магазин и, закутавшись в фирменный нейлоновый плащ, шел довольно долго пешком до набережной Тибра, а оттуда — до моста Маргерита, соединяющего центральную часть квартала Прати с бульваром Ди Рипетта. Естественно, в отличие от охотника, я не был вооружен и нередко вместо того, чтобы идти пешком, пользовался своей «шестисоткой», но, ходи я даже пешком, все равно не повстречал бы на своем пути ни лесов, ни скалистых круч. Как бы там ни было, придя туда, я каждый вечер начинал мерить шагами этот участок: огибал угол моста, возвращался на набережную и, отсчитав пятьдесят шагов под платанами, возвращался к мосту, а с него выходил на пьяцца делла Либерта. Затем снова мост, набережная, пятьдесят шагов вперед, пятьдесят назад, мост, площадь, снова мост, набережная. Я смотрел на свет в окнах его дома (чьего— его, думаю, говорить не надо). В тех двух окнах, что наполовину скрыты деревьями, часам к двенадцати ночи гасли огни, и вообще во многих окнах по ту сторону Тибра (или по эту, когда сам я находился по ту) свет гас, зато загорался в других, люди укладывались спать, гасли еще какие-то окна, а какие-то светились постоянно, то есть не было так, чтобы все окна гасли сразу, вот только когда наступало утро, свет выключали все. Какое однообразие. Туман никогда не бывал таким густым, чтобы с одного берега Тибра нельзя было разглядеть хотя бы часть светящихся окон на другом берегу, а дождь никогда не лил так сильно, чтобы нельзя было прохаживаться взад-вперед по набережной. Иногда под зонтом.
Выпадали вечера, когда я, посмотрев вдоль виа Фердинандо ди Савойя, воображал, будто вижу памятник Петито [6] (хотя оттуда виден лишь обелиск на пьяцца дель Пополо). Мне представлялось, что улицы, пересекающие виа Фердинандо ди Савойя, попали сюда из другого города и известны мне одному — Борго Риччо, Борго Регале, Виколо дель Джессо и так далее. А свет там, в конце виа Колла ди Риенцо, — это огни пьяцца Гранде с ее большими и маленькими часами и кафе, в которых воздух насыщен паром, с киоском, торгующим ночными выпусками газет. А в центре — бронзовый памятник ему. Гарибальди, разумеется. Подмена почти всегда удавалась и выглядела убедительно, но достаточно было какого-нибудь пустяка: ослабить внимание, сбиться с мысли — и все рушилось. Огни там, вдали, снова становились огнями пьяцца Рисорджименто, а здесь, поближе, лезла в глаза все та же пьяцца дель Пополо с обелиском и парк Пинчо с фонтаном, все опять становилось тем, что и было в действительности, и только.
- Предыдущая
- 25/35
- Следующая