Три конца - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Страница 65
- Предыдущая
- 65/99
- Следующая
– Што, испугались? – говорил Гермоген, выступая вперед. – Кому вы здесь молитесь, слепцы?
– Бей выкреста! – пронеслось в толпе. – Это поморский волк пришел…
– Вас здесь много, а я один, – спокойно ответил старик.
Ему не дали кончить, – как-то вся толпа хлынула на него, смяла, и слышно было только, как на земле молотили живое человеческое тело. Силен был Гермоген: подковы гнул, лошадей поднимал за передние ноги, а тут не устоял. Макар бросился было к нему на выручку, но его сейчас же стащили с лошади и десятки рук не дали пошевельнуться. Перепуганные богомолки бросились в лес, а на росстани остались одни мужики.
– Порешим его, собаку! – опять крикнул неизвестный голос.
Улучив момент, Макар вырвался, и свалка закипела с новым ожесточением. «Катай мочеганина и собаку-выкреста!» – гудела уже вся толпа. Едва ли ушли бы живыми из этого побоища незваные гости, если бы не подоспел на выручку остервенившийся инок Кирилл.
– Што вы делаете, отчаянные? – крикнул он, бросаясь в толпу с своим иноческим посохом. – Креста на вас нет…
Это заступничество заставило толпу отхлынуть. Гермоген лежал на траве без движения. Макар вытирал рукавом свое окровавленное лицо.
– Ну-ко, тащи старичка к ключику, – говорил Кирилл, поднимая голову Гермогена, болтавшуюся по-мертвому. – Еще дышит, кажись.
У ключика, который был в десяти шагах, старика облили холодною водой, и он сейчас же открыл глаза.
– Жив еще, дедушка? – спрашивал Кирилл, вытирая ему лицо каким-то бабьим платком. – Ну, слава богу… Макарушка, ты его вот на бок поверни, этак… Ах, звери, как изуродовали человека!
Лицо у Гермогена быстро заплывало багровою опухолью, верхняя губа оказалась рассеченной, но старик пересилил себя, улыбнулся и проговорил:
– Слепцы… Не меня били, а свою глупость.
Смирение Гермогена и его стоицизм подействовали на толпу в обратном смысле. Несколько человек отделилось и подошло к ключику сначала из любопытства.
– Звериный образ на вас на всех, – кротко заговорил Гермоген, обращаясь к ним. – Себя-то пожалейте, слепые.
Толпа росла у ключика, а Гермоген продолжал свое. Его слова производили впечатление. Какой-то здоровенный мужик даже повалился ему в ноги.
– Прости, дедушка… – бормотал он. – Это я тебя в губу-то саданул…
– Бог тебя простит, милый человек.
Участие к поморцу росло с каждым мгновением, и Кирилл струсил.
– Эй, вы, чего лезете? – крикнул он на толпу. – Не вашего это ума дело… Да и ты, Гермоген, держал бы лучше язык за зубами.
Когда свалка кончилась, бабы вышли из лесу и смотрели в сторону ключика. Первая насмелилась подойти к Гермогену мать Енафа. Наклонившись к старику, она проговорила:
– Убить тебя мало, антихрист… Уходи отсюда, коли жив хочешь быть.
Мастерица Таисья уговаривала в это время Макара, который слушал ее с опущенною головой. Она усадила его на лошадь, как это было в Кержацком конце, а сзади седла подсадила избитого поморца.
– Ну, с богом теперь! – говорила Таисья, поворачивая лошадь к Самосадке.
X
Случившийся на могилке о. Спиридония скандал на целое лето дал пищу разговорам и пересудам, особенно по скитам. Все обвиняли мать Енафу, которая вывела головщицей какую-то пропащую девку. Конечно, голос у ней лучше, чем у анбашской Капитолины, а все-таки и себя и других срамить не доводится. Мать Енафа не обращала никакого внимания на эти скитские пересуды и была даже довольна, что Гермоген с могилки о. Спиридония едва живой уплел ноги.
– Это уж, видно, отец Спиридоний посмеялся над выкрестом, – говорила она. – В святое место да с поганою рожей пришел…
Аглаида молчала и ходила, как в воду опущенная. Она видела Макара только издали, как во сне, но и этого было достаточно, чтобы поднять в душе все старое. Вместе с тем картина того, как незлобиво перенес Гермоген обиду, произвела на нее неизгладимое впечатление. Это был настоящий мученический подвиг, и Аглаида часто думала про этого удивительного старца. На нее нападали иногда сомнения в правоте собственного иноческого жития, которое только тем и отличалось от мирского, что скитские ничего не делали да молились от свободности. С своими сомнениями Аглаида всегда шла к матери Пульхерии; так было и теперь. Она рассказала старухе все, как на духу, и горько плакалась на свою нетвердость.
– Мне его жаль, Макара-то, – шептала Аглаида, заливаясь слезами. – Неотступно стоит он передо мной… и Гермоген тоже… «Слепые, говорит, вы все… Жаль мне вас!»
– Мечтание это, голубушка!.. Враг он тебе злейший, мочеганин-то этот. Зачем он ехал-то, когда добрые люди на молитву пришли?.. И Гермогена знаю. В четвертый раз сам себя окрестил: вот он каков человек… Хуже никонианина. У них в Златоусте последнего ума решились от этих поморцев… А мать Фаина к поповщине гнет, потому как сама-то она из часовенных.
Беседа с Пульхерией всегда успокаивала Аглаиду, но на этот раз она ушла от нее с прежним гнетом на душе. Ей чего-то недоставало… Даже про себя она боялась думать, что в скитах ей трудно жить и что можно устроиться где-нибудь в другом месте; Аглаида не могла и молиться попрежнему, хотя и выстаивала всякую службу.
А лето шло уже на исход. После Ильина дня добрые люди считают уже осень. Солнышко поднимается позднее и ложится раньше. В горах начинают перепадать холодные утренники. Летние алые цветки поблекли, а трава под ногой шелестит по-мертвому… Лесная птица давно уже птенцов вывела на ягоду. На Мохнатенькой много было таких выводков. Одних поляшей[30] гнезд больше десяти. Непуганная птица подпускала близко, и Аглаида по целым часам любовалась, как старые польшошки ходили с гнездом по ягодам. Ведь птица, а только-только не скажет… По-своему-то между собой тоже говорят, особенно мать с детьми. Рано по утрам два выводка приходили пить к святому ключу. Впереди бегут птенцы, а мать за ними. Таково-то все хорошо да умненько у этих птиц… Наблюдая птичью жизнь, Аглаида невольно завидовала им, – никакому творению так хорошо не живется. Которая птица перелетная, так той и того лучше: сегодня здесь, завтра там. Прямо сказать: господняя тварь. Утром еще солнышко не взошло, а птичка уж проснулась и славит… И никакого греха у птицы нет: корм она у других не отнимает, деточек воспитывает, а самая чистая птица все парами – лебедь с лебедушкой, журавль с журавлихой, голубь с голубкой, скворчик с скворчихой. Зверь – тот хуже, а человек хуже всех зверей. Недаром, когда человек идет по лесу, всякая тварь от него прячется, и даже лютый медведь уходит. Любила Аглаида ходить по лесу одна и раздумывать свои думы. Так-то это хорошо, когда один останешься…
Раз после первого спаса шла Аглаида по Мохнатенькой, чтобы набрать травки-каменки для матери Пульхерии. Старушка недомогала, а самой силы нет подняться на гору. Идет Аглаида по лесу, собирает траву и тихонько напевает раскольничий стих. У самого святого ключика она чуть не наступила на лежавшего на земле мужика. Она хотела убежать, но потом разглядела, что это инок Кирилл.
– Что ты тут делаешь? – спросила Аглаида.
– Проходи дальше… – грубо ответил Кирилл и отвернулся.
Аглаиде показалось, что он плакал. О чем же мог убиваться беззаботный скитский инок? Аглаида отошла несколько шагов и остановилась.
– Чего встала-то? – точно зарычал инок. – Сказано – проходи.
Сделав несколько шагов вперед, Аглаида остановилась за деревом и стала смотреть, что будет делать Кирилл. Он лежал попрежнему, и только было заметно, как вздрагивало все его тело от подавленных рыданий. Какая-то непонятная сила так и подталкивала Аглаиду подойти поближе к Кириллу. Шаг за шагом она опять была у ключа.
– Кирилл…
Старец быстро сел и удивленными глазами посмотрел на Аглаиду, точно не узнал ее. Все лицо у него опухло от слез, но он не прятал его, а только смотрел на непрошенную гостью исподлобья.
– Не подходи, говорю… – проговорил Кирилл, не спуская глаз с Аглаиды. – Не человек, а зверь перед тобой, преисполненный скверны. И в тебе все скверна, и подошла ты ко мне не сама, а бес тебя толкнул… Хочешь, чтобы зверь пожрал тебя?
30
Поляш – косач. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
- Предыдущая
- 65/99
- Следующая