Обрученные - Мандзони Алессандро - Страница 44
- Предыдущая
- 44/161
- Следующая
Тем временем викарий монахинь выдал нужное свидетельство, и пришло разрешение созвать капитул для принятия Гертруды. Капитул состоялся. Как и следовало ожидать, при тайном голосовании набралось две трети голосов, требующихся по уставу, и Гертруда была принята. Сама она, истерзанная бесконечными сомнениями, стала просить ускорить, насколько возможно, её вступление в монастырь. Конечно, не нашлось никого, кто стал бы сдерживать такое нетерпение, и желание её было выполнено. Торжественно отвезённая в монастырь, она облеклась в монашеское платье. После годичного послушничества, во время которого она то раскаивалась в сделанном, то раскаивалась в самом раскаянии, настал час произнесения обета, тот час, когда нужно было или сказать «нет», что теперь прозвучало бы более странно и неожиданно, чем когда-либо раньше, или повторить уже столько раз произнесённое «да». Она его повторила и стала монахиней навеки.
Одно из своеобразных и непередаваемых свойств христианской религии состоит в возможности направить и утешить каждого, кто прибегнет к ней с любой целью, при всяких обстоятельствах. Если есть лекарство против прошлого, она его укажет, снабдит им и даст воспользоваться, чего бы то ни стоило; если такого средства нет, она даст возможность действительно осуществить то, что, согласно поговорке, называется «сделать из нужды добродетель». Она мудро научит продолжать то, что начато было по легкомыслию, склонит душу с любовью посвящать себя тому, что было навязано силой, и придаст выбору необдуманному, но бесповоротному всю святость, всю мудрость, скажем прямо — все радости истинного призвания. Это — путь, по которому человек, из какого бы лабиринта или пропасти он ни попал на него, сделав хотя бы один шаг, сможет и дальше идти уверенно и охотно и достигнуть, наконец, радостного конца.
Так и Гертруда, став монахиней, могла бы обрести покой и радость, независимо от того, каким путём она пришла к этому, но несчастная билась в ярме и тем сильнее чувствовала его тяжесть и удары. Непрестанное сожаление об утраченной свободе, отвращение к своему настоящему положению, утомительная погоня за желаниями, которым не суждено было сбыться, вот чем была полна её душа. Она снова и снова переживала своё горькое прошлое, перебирала в памяти все обстоятельства, приведшие её в монастырь, и в тысячный раз тщётно старалась уничтожить в мыслях то, что совершила на деле; Гертруда упрекала себя в ничтожестве, а других — в тирании и вероломстве, и снова раскаивалась. Она боготворила и вместе с тем оплакивала свою красоту, жалела свою молодость, обречённую томиться в медленной муке, а иной раз завидовала тому, что любая слабая женщина с какой угодно совестью, там, за монастырской стеной, может свободно наслаждаться всеми мирскими благами.
Вид монахинь, приложивших руку к тому, чтобы заманить её сюда, был ей ненавистен. Она припоминала уловки и охаживания, пущенные ими в ход, и теперь платила за них грубостями, оскорблениями и даже прямыми укорами. А тем в большинстве случаев приходилось молча проглатывать всё, ибо князю было угодно тиранить свою дочь для того, чтобы запрятать её в монастырь, но когда его намерение осуществилось, он не склонен был допускать, чтобы кто-либо другой мог осмелиться перечить его детищу; и малейший шум, поднятый монахинями, мог бы послужить причиной утраты ими его высокого покровительства, а пожалуй даже и превратить покровителя во врага. Казалось бы, Гертруда должна была чувствовать некоторую симпатию к другим сёстрам, которые не принимали участия в этих интригах и не имели желания видеть её в числе своих подруг, а любили её просто так, как сверстницу. Набожные, всегда весёлые и хлопотливые, они своим примером показывали ей, что даже здесь, в затворничестве, можно не просто жить, но даже и радоваться жизни. Однако и эти были ей ненавистны, но уже по другой причине. Их набожный и довольный вид служил как бы упрёком её беспокойству, её капризному нраву, и она не упускала случая за глаза высмеять их как ханжей и лицемерок. Может быть, она относилась бы к ним менее враждебно, если бы знала или хотя бы догадывалась, что несколько чёрных шаров, оказавшихся в избирательном ящике, когда решался вопрос о её принятии, были положены как раз ими.
Порой она находила некоторое утешение в своём положении повелительницы, в том почтении, каким её окружали в монастыре, в поздравительных визитах, наносившихся ей разными лицами со стороны, в устройстве какого-нибудь дела, в оказании кому-нибудь покровительства, наконец в титуловании её «синьорой». Но что стоили все эти утехи? Сердце, столь мало удовлетворённое, хотело иногда присоединить к ним утешения религии, чтобы насладиться ими. Но это даётся лишь тому, кто пренебрегает всякими иными утешениями, подобно тому, как потерпевший кораблекрушение, если он хочет ухватиться за доску, что может вынести его целым и невредимым на берег, должен сначала разжать кулак и бросить водоросли, за которые он судорожно схватился в инстинктивном порыве.
Вскоре после произнесения обета Гертруду сделали наставницей монастырских воспитанниц. Подумать только, как должны были чувствовать себя эти девочки под таким руководством! Былые наперсницы её уже вышли из монастыря; но в ней самой были живы все страсти той поры, и воспитанницы в какой-то степени должны были испытать на себе их воздействие. Когда ей приходило в голову, что многим из них предстоит жить в том мире, который был для неё уже навсегда закрыт, она начинала испытывать к этим бедняжкам злобу, чуть ли не жажду мести, и всячески притесняла их, тираня и заставляя заранее расплачиваться за те радости, которые предстояли им в будущем. Если бы в такие минуты кто-нибудь послушал, с каким наставническим презрением бранила она их за малейшую провинность, он счёл бы её за женщину фанатического, слепого благочестия. В другие минуты всё то же отвращение к монастырю, к уставу, к послушанию изливалось у Гертруды в приступах прямо противоположного настроения. Тогда она не только переносила шумные забавы своих воспитанниц, но даже поощряла их; вмешивалась в игры девочек и вносила в них беспорядок; принимала участие в их разговорах и толкала их далеко за пределы тех намерений, с какими эти разговоры были затеяны. Если одна из них позволяла себе сказать что-нибудь про болтовню матери-аббатиссы, Гертруда принималась подражать ей и делала из этого целую комическую сцену; передразнивала лицо одной монахини, походку другой и при этом судорожно хохотала, но этот смех не веселил её.
Так прожила она несколько лет, не имея возможности проявить себя как-нибудь по-другому. Но на её беду такой случай представился.
Среди других отличий и преимуществ, предоставленных ей в возмещение за то, что она ещё не могла быть аббатиссой, ей дано было право жить на особом монастырском участке. По соседству с монастырём стоял дом, в котором проживал молодой человек, преступник по профессии, один из тех, кто с помощью наёмных убийц и в союзе с такими же преступниками мог в те времена до известной степени издеваться над властями и законами. Наша рукопись именует его Эджидио, умалчивая о фамилии. Из своего окошка, выходившего прямо на небольшой дворик этого монастырского участка, Эджидио видел иногда Гертруду, проходившую по дворику или гулявшую там на досуге. Скорее подстрекаемый, нежели устрашённый опасностью и гнусностью своей затеи, он в один прекрасный день дерзнул заговорить с ней. Несчастная отвечала.
В первые минуты она испытала чувство удовлетворения, правда, не совсем невинного, но зато живого. В томительную душевную пустоту вторглось теперь увлекательное постоянное занятие, можно сказать, жизнь, бьющая ключом. Но это удовлетворение было похоже на подкрепляющий напиток, изобретённый жестокостью древних, который подносили осуждённому на смерть, чтобы дать ему силы выносить пытки. Резкая перемена стала замечаться во всём поведении Гертруды: она сделалась гораздо сдержаннее, спокойнее, бросила насмешки и брюзжание, стала ласковее и обходительнее, так что сёстры поздравляли друг друга с такой счастливой переменой; но они, конечно, были очень далеки от того, чтобы догадаться об истинной причине произошедшей перемены и понять, что эта новая добродетель была не чем иным, как лицемерием, дополнившим остальные пороки. Однако эта видимость, эта, так сказать, внешняя белизна продержалась недолго. Очень скоро спокойствие и приветливость иссякли и возобновились привычные причуды и злые выходки. Вернулись и снова стали раздаваться проклятия и насмешки над «монастырской тюрьмой», высказанные порой в выражениях, неуместных в таком месте, да ещё в таких устах. Но после каждой подобной вспышки наступало раскаяние, великое старание загладить свою вину с помощью добрых и ласковых слов. Сёстры по мере возможности выносили эти приливы и отливы, приписывая их причудливому и изменчивому нраву синьоры.
- Предыдущая
- 44/161
- Следующая