Избранник - Манн Томас - Страница 51
- Предыдущая
- 51/58
- Следующая
С мучительной тревогой взирал Либерии на грешника с камня, и я сомневаюсь в том, что озабоченность Проба при виде сидевшего перед ним на скамейке папы значительно уступала озабоченности его друга-прелата. Его душа была также полна тайного страха за представительство, тем более, что он взял на себя большую ответственность и, по-христиански себя испытывая, задавался теперь вопросом, не вызвано ли его смелое поведенье гордыней, то есть гордостью тем, что чудесные розы явились в видении только ему. Впрочем, я отлично вижу, что смущенье плывущих по озеру отражается и на лицах моих читателей. Один только я, рассказчик, знающий все наперед, совершенно невозмутим и спокоен, ибо мне-то известно, сколь простым и естественным образом, еще в пути, разрешилась эта дилемма, это противоречие между безобразной наружностью карлика и высоким саном, ему назначенным, так что не прошло и двух часов, как, к великому удовлетворению и успокоению римлян, с ними в лодке сидело уже не взъерошенное, окостеневшее и косматое дитя природы, а привлекательный, хорошо сложенный человек лет сорока, и даже длинные черные волосы и густая черная борода не могли уже скрыть благообразия его лика.
Как произошла эта перемена? Поистине, ничего не могло быть проще и вместе с тем непонятнее. После семнадцатилетнего пребывания у старой материнской груди земли достаточно было одного лишь прикосновения высшей пищи к губам Грегориуса, чтобы вновь приобщить питомца скалы к возмужавшему человечеству. Весьма вероятно, что сама природа заморыша к тому стремилась. «Мне хочется есть и пить», — сказал он, как только перевозчик взмахнул веслами, и, к стыду своему сообразив, что они от смущенья забыли даже его накормить, римляне уделили ему из имевшихся в лодке запасов вина и пшеничного хлеба. Он вкусил хлеба, испил вина, и в этот же миг началось то тихое, постепенное, неторопливое, я бы сказал, неприметное превращенье, право же, вовсе не удивившее и не испугавшее его свидетелей, которое возвращает нам Григорса, воспитанника аббата «Agonia Dei» и победителя в бою с драконом, Григорса зрелой поры, так что нам остается лишь пожелать, чтобы бритва и ножницы поскорее убрали с его головы обильные космы и дали нам снова ясно увидеть знакомое лицо, строгое повторение пленительных черт Сибиллы и Вилигиса.
Так как он был гол, ему ласково подали привезенное платье, белую шерстяную ризу с короткой пелеринкой и священническую скуфейку. Итак, он был одет, когда они достигли берега и мостков, и он сел на мула с белой уздечкой, ожидавшего его вместе с мулами римлян под присмотром слуги. И он поехал по полуострову с людьми, которые его привезли, к хижине, где увядающая женщина упала перед ним на колени и, когда он спешился, оросила его ноги слезами.
— Вы были добры ко мне, женщина, — сказал он, склонившись над ней, — когда я посетил эту хижину в прошлый раз. Я не забыл, как вы побежали за мною в дождь, а поутру разбудили меня, дабы я не опоздал отправиться к своему месту.
— Ах, святой отец, — разрыдалась она, — я не заслуживаю вашей похвалы, ибо богу известен мой грех. Когда я в тот день защитила вас от грубостей рыбака, он упрекнул меня в том, что я полюбила вас плотской, похотливой любовью, и я отвергла это обвинение, отвергла притворно, как теперь признаюсь. Ибо я и в самом деле заглядывалась на ваше тело в нищенском рубище и на ваше благородное лицо, и если я, презренная, сделала для вас доброй дело, то только из вожделения!
— Это пустяк, — отвечал Грегориус, — не стоит о нем и говорить. Редко бывает не прав тот, кто усматривает греховное начало в добром поступке, но бог милостив к добрым делам, если даже корень деяний сих — плоть.
Так он сказал. То был первый пример необычайной, столь утешительной для людей и ненавистной лишь ригористам снисходительности, которую он являл как папа.
Женщина была счастлива. Мне кажется, что, получив прощенье, она заключила, будто он разрешает ей любить его и теперь все еще несколько плотской любовью. А его одолевала только одна забота, покидавшая его за эти семнадцать лет на голой скале разве лишь во сне и более важная для него, чем все остальное, чем поездка в Рим, которую чужестранцы не хотели откладывать, чем стрижка бороды и волос, за которую готов был приняться их личный слуга. То было беспокойство за дощечку, в то утро, когда он поспешил вослед рыбаку, забытую на камышовой подстилке в сарае, где он ночевал, и он настойчиво о ней спрашивал. Кто мог бы тут его утешить?
— Ах, святой отец, — молвил рыбак, — выполняя свое подлое обещанье, я приютил вас в ту ночь. Чулан, который я указал вам в своем ослепленье, еле держался. Он простоял всего лишь три месяца после того, как вы уехали со мною, а потом его опрокинул ветер, и он развалился. Крышу и стены я разобрал на дрова, и теперь там — взгляните сами — пустырь, где растут лишь крапива да сорняки. Можно ли через столько лет найти хоть какой-то обломок этой вещицы, что вы там когда-то забыли? Она давно истлела и смешалась с землей, не надейтесь ее отыскать!
— Вспомни, человече, — строго ответил ему Либерии, — что ты говорил совершенно то же самое, когда мы просили тебя отвезти нас к скале! Ты жалким образом утверждал, что мы там ничего и никого не найдем. И сколь же разительно уличил тебя господь в маловерии!
— Святой отец, — прибавил Проб, — потерял некую драгоценность. Дайте лопату и заступ! Мы сейчас будем копать землю ради него.
Однако Грегор этому воспротивился.
— Орудия дайте мне! — приказал он. — А сами ступайте в хижину! Я буду копать один, мне не нужны свидетели.
— Осмелюсь заметить вашему святейшеству, — вмешался Либерии, — что это уронило бы достоинство церкви, если бы вы взялись за лопату и стали в поте лица своего копать землю. Даже нам, посланцам, такое занятие не подобает, это дело рыбака и нашего слуги.
— Dixi, я так сказал, — ответил Григорс, и воля его была исполнена. Засучив рукава ризы, он вонзал заступ в землю, на которой когда-то лежал, и, стоя на коленях, рылся в пыли собственными руками. Можно сказать, что никто на свете не искал более усердно свидетельства и удостоверения своей принадлежности к сословию грешников. Крапива жгла ему руки, но он не обращал на это внимания, и господь вознаградил его за труд, за пот и ожоги, ибо вдруг среди сора и гнили что-то сверкнуло, и он вытащил чистое и целехонькое, словно только что вышедшее из-под руки мастера, так что и чернила даже не потускнели, вено подкидыша, повинную его матери, хранившуюся в земле столько же времени, сколько дотоле у верного друга, аббата, — то есть ровно семнадцать лет.
И вот, держа ее в одной руке, а в другой руке ключ, он про себя произнес:
Величайший папа
Звон, перезвон колоколов supra urbem, надо всем городом, в струящемся над ним воздухе, пересыщенном гудящими звуками! Кто звонит в колокола? Никто — токмо дух повествования, возвещающий вам, что уже за три дня до прибытия избранника все они сами собой стали звонить и не умолкали до тех пор, пока не окончился обряд посвящения перед собором Святого Петра. При всей его дивной красоте, это историческое событие было вовсе не так уж приятно для populatio urbis[146]. Три дня и три ночи не удавалось остановить колокола Рима, они звонили все разом, с величайшей силой и повсеместно, и выдержать этот непрерывный, чудовищный шум и гам людям было не так-то легко; это духу повествования совершенно ясно. То было некое священное испытание и бедствие, о прекращении коего слезно молили небо слабые души. Однако небо, как я полагаю, было настроено слишком торжественно, чтобы внимать столь ничтожным жалобам: ведь оно возводило на sedes Petri[147] незаконного сына, мужа собственной матери, зятя собственного деда, свояка собственного отца, многогрешного брата собственных детей и было, как я понимаю, настолько взволнованно и удивлено непостижимостью своего деяния, что сия взволнованность небес вылилась в самопроизвольно-могучее громыхание всей колокольной меди семи епархий. Но из такого великого неудобства, вызвавшего усиленный спрос на вату, а стало быть и повышение цен на означенный товар, намеренно придерживаемый торговцами, populatio могла заключить, что приближается папа необычайной святости.
- Предыдущая
- 51/58
- Следующая