Стужа - Власов Юрий Петрович - Страница 48
- Предыдущая
- 48/84
- Следующая
Дождичек, да в безмесячную ночь в двух шагах ни хрена не углядишь. Кое-как разобрались по голосам. Сделали перекличку: как есть, все. Ротный фонариком по шеренгам чиркнул. Лучик синий, неприметный. Погодя свое лицо высветил и лицо незнакомого командира в ватнике под ремнями.
— Выступаем на передовую! — объявляет ротный. — Противник не должен обнаружить смену подразделений. Категорически запрещаю разговаривать, греметь оружием, курить. Между нашей первой траншеей и траншеей противника около трехсот метров. Ничейная полоса заминирована…
По шеренгам гул. «Ну, — думаю, — житуха! Триста метров!!»
Ротный свое:
— В траншее для каждого ячейка. Это — пост. Покинул без приказа, считай, предал товарищей и Родину. Таким — расстрел на месте или трибунал. Курить в траншее нельзя, кроме отведенных мест. Оправляться — в специальных нишах. Спать — с разрешения командира отделения или взвода, но в полной боевой готовности. Довольствие по первой фронтовой категории, восемьсот граммов хлеба, горячий обед, сто граммов водки. Пища будет распределяться по отделениям в термосах. Предупреждаю и обращаю внимание: за ротозеями охотятся снайперы. Там пристрелян каждый клочок земли. При смене не исключены потери. Приказываю в любых обстоятельствах продолжать выдвижение. О раненых побеспокоятся кому следует. Пароль — «Двина», отзыв — «Волга». Слушай боевой приказ: оборонять свой пост до последней капли крови, грудью закрыть дорогу врагу! Идти в затылок по одному! На пра-во! Шагом… марш!
Тронулись цепочкой. Под ногами — хлябь, ветки, коряжины. Передовая в огнях. Обмираю, совсем обмираю. Иду — и не живой. За провожатым идем, без суеты. Петляем меж воронок. Земля перепахана, раскисла, засасывает. На каждом ботинке по пуду глины. И обмотки, и ботинки, и штаны — все мокрое, елозит, хлюпает.
Деревеньку прошли — печи, скобы да угли: ракеты далеко, а уже отсвет дают, Гришуха жмется, кабы не отстать: лупит по пяткам. Я его крою потихоньку, а сам тоже к взводному — ближе нельзя, и впрямь, кабы не отстать.
Кое-где слыхать голоса из-под земли, смех. Должно быть, из землянок и блиндажей. Траншею пересекли — воды по колено. Поодаль караул. Видать, запасная позиция. Что за позиция, коли нет в траншее настила? Подбавит воды — и захлебнешься. Отводов нет, без стоков…
А там — оврагом, а после через противотанковый ров по бревнам. Уж до ракет рукой подать. И пули жикают. Я цинку на живот надвигаю. Все защита.
Команда вполголоса по цепи:
— Винтовки — в руку!
Я свою — с плеча. Ствол ледяной, а может, ладонь у меня такая горячая? Трясет, жмусь, голову втянул.
Навстречу шепоток:
— Осторожнее, браток, спуск.
Примечаю: чем ближе к передовой — ласковей люди. Оно и понятно: смерть обратает любого, а мы к ней идем.
Не вышло осторожно, плюхнулся в воду. Кто-то пособил, встал. И без мата пособил, по-свойски. Винтовку обнимаю, не отпущу, хоть кончай меня.
Ракет от немцев — зависнет и светит, чтоб ей! Пригляделся — мать моя родная, ракета-то на парашютике. Вот, падлы, придумали…
От пота распарен. Откуда цепкость. Не идешь — зверем ластишься, а ведь сколько на горбу навьючено.
Взводный — впереди и уж не говорит, а тыкнет в спину: мол, вот твое место. Так мы каждый в свою ячейку и запали, ядрена капуста.
Рота прошлепала мимо. Те, что сменились, ровно растаяли. Цинки, гильзы, чинарики — и вся память.
Траншея — зигзагом. Один от другого — метрах в десяти. Сколько башкой ни крути, а соседей ни слева, ни справа не видать. Сел на корточки — и не смею подняться: хана мне! Озноб, голова — сама в плечи. Пули подолбят землицу: злые шлепки — и вроде покой после, а пошевелиться нет мочи. А порой взмоет ракета из быстрых, без парашютика, и слышно: шипит. Тени ползают, все туда-сюда перемещается… Винтовку отставил. Тесак — в руку: полезут — даром не дамся. Сжался, жду.
Погодя расчухал: вот ящик-то. Присел. Цинку с плеча долой — совсем свободнее дыхать. Про винтовку вспомнил. Тесак в чехол, самозарядку — на колени. Вот дурень, зачем же их тесаком, коли винтовка в наличии. Отхожу от страха, себя вроде назад принимаю. Не помню, сколько и сидел так. И уж за выстрелами различаю: ручеек журчит, вода за досками черная, дерево по стенам сыростью отсвечивает. «Порядок, — думаю, — пошел снег в воду». И окончательно огляделся. Здесь мне, стало быть, жить. Должен жить: ведь смогли ребята до нас, да еще по какому холоду. А сырость?.. Сырость пройдет. Не убили бы, а уж с сыростью как-нибудь…
Раскладываю вещи. Винтовку — к стене. В мешок — гранаты. Сам мешок — в нишу, есть такая тут под рукой. Кто-то аккуратно досками закрепил. В карманы — патронов побольше, запалы — в пустую цинку сложил. С ними лучше поаккуратней, и без гранаты кисть оторвут. Митька Кукишев добаловался…
Привалился поудобней к стене. Закрыл глаза, ни о чем стараюсь не думать. За сутки намаялся. А сам мокрый, нитки сухой нет.
Выстрелы с непривычки глушат, и дождичек, знай, плащ-палатку обшаривает. А тут и с нашей стороны нет-нет, а пальнут. Никак, братва себя пробует.
Нас предупредили: часовые в середке каждого взвода и по флангам. Там, за Гришухой, по росту — Петька Унков. Стало быть, здесь Петька постреливает.
Я с Петькой до седьмого класса вместе. После он в Солнечногорске стал зашибать, а я в депо — учеником при сварке. Батю и брата у него немцы угробили. Мать тронулась с горя. И теперь нет у него никого, бабушка по зиме от сыпняка умерла… Фрицы вшей нанесли…
Взводный за грудки меня:
— Расселся, мать твою, а кто воевать?! Тут один только слюни распустит — немец всех вырежет! Еще засеку — и в трибунал не сдам, — шипит. — Здесь пристрелю! Не пожалею, мать твою!
Я согнулся крючком, выпрямиться не смею. А как выпрямиться — там пули. Нет-нет и из пулемета бреют. Младший лейтенант Лотарев тычет в бойницу:
— Видишь, откуда ракеты? Так ты его в грязь вгони! Чтоб обожрался нашей землей! — и за мою самозарядку, прицельную планку переводит.
— Не тушуйся, — говорит, — воевали здесь ребята, а мы что, хуже? — к бойнице прильнул. Выстрелит — и матюкнется. Весь магазин разрядил.
В нас — грязь, снег, вода! Ну так немец ответил — пуля за пулей около бойницы! Упали со взводным на доски — не шевелимся.
Не стал он ничего говорить, ушел. Показалось, за поворотом перекрестился, да не могу ручаться: хоть и под ракетами, а ночь, да и член партии он.
Ракеты тень мою гоняют: то пучится, чернеет, то подползает под ноги, то в сторону — и жиже становится. Свет как от сварки мельтешит. Воздух в траншее тухловатый, спертый.
Клацает затвором Хабаров, перезаряжает винтовку. Это он передал по цепи приказание на сон. Спать сидя, во всем снаряжении.
А какой тут сон? Встать бы, размяться. Одеревенел, да и отлить бы не мешало. Однако из-за настила по дну траншеи бруствер не прячет. И надо помнить об этом, все время помнить. Про себя твержу:
— Не выпрямись, не выпрямись…
Тут и помочился. А куда идти?
Только плащ-палатку с плеч — перепоясаться, в порядок себя привести, а земля — ходуном! Ящик набок — ну ровно живой; в лицо — жар, дым! Грязь по лужам внахлест! Пламя ярче ракет! Взрыв за взрывом!
Как завоет кто-то! И чуть позже:
— Маманя, мама!.. — И тише, тише…
Что там, что?!
Хоть бы кто-нибудь рядом! Ну всего перекручивает, колотит. А погодя, смотрю и глазам не верю: как есть, Ленька Хабаров! Но какой! На корачках. Лицо задрал, с настила, под ракетами чудное. Всхлипывает. Руками, ногами перебирает, вроде мимо ползет.
Я ему:
— На место, дурень! Слыхал о трибунале? Шуруй назад, Ленька!
Еле уговорил, от своих уговоров и сам уверенности поднабрался. И вовремя уговорил, уже взводный по плечу хлопает:
— Это огневой налет, Гудков.
Киваю. Стало быть, привыкать надобно.
Ручьи сробели, еле журчат. Стужа приморила тухловатый дух с поля. Явственней и чище запахи талой земли, ледка. Грязь загустела. И уж слева-справа можно кромку нашего бруствера различить. Слиняли ракеты. Светлеет помаленьку. Заколел от холода, а сам улыбаюсь рассвету. На белом дне все легче терпеть, авось не пропадем.
- Предыдущая
- 48/84
- Следующая