Взятие Измаила - Шишкин Михаил Павлович - Страница 80
- Предыдущая
- 80/86
- Следующая
Не знаю, чем Матвей Андреевич болел, но все его шкафы были забиты полиэтиленовыми мешочками со всевозможными лекарствами, уже годами просроченными. От него всегда исходил легкий аптечный запах. Он никогда себе не готовил, питался какими-то консервами, но при этом накрывал стол с ножом, вилкой и салфеткой. Он ежедневно убирался, но весь мусор загребал щеткой просто под кровать. Принимал ванну каждое утро, но полотенце менял, наверно, раз в год – оно воняло на всю ванную.
И конечно, носки. У него на всех носках были дырки, зиявшие из шлепанцев, и на пальцах и на пятках.
Он был каким-то жалким.
А ученики шли валом, потому что за уроки он брал всегда дешевле всех других репетиторов.
Матвей Андреевич мне не нравился все больше и больше, и наверно, это было взаимно. Однажды я чистил зубы, а он заглянул в ванную и возмутился, что я чищу зубы его щеткой. Не знаю, как так получилось, что мы пользовались с ним одной щеткой, и, наверно, уже давно – меня в ту секунду чуть не стошнило.
Время от времени я делился с мамой моими, наверно, излишне резкими наблюдениями над соседом, но она отмалчивалась.
И вот, вернувшись после стройотряда, я вдруг от нее услышал:
– Мне нужно с тобой поговорить.
Она была совсем не похожа на себя, я такую ее не знал – смущенную, растерянную.
– Что случилось?
– Понимаешь… Дело в том, что… Короче говоря, мы с Матвеем Андреевичем… Мы хотим пожениться.
Я опешил. Кажется, впервые в жизни я подумал о том, какой одинокий человек моя мама – при всей ее школе и сотнях людей, с которыми она каждый день имела дело.
Я поборол смущение тем, что криво ухмыльнулся:
– И что?
– Я хотела спросить у тебя: как ты к этому отнесешься?
Вдруг мне захотелось сказать что-то злое, чтобы причинить ей боль, как можно больше боли. Получилось совсем по-мальчишески:
– Да делайте, что хотите, только оставьте меня в покое, я посрать хочу, наконец, по-человечески! Два месяца по-людски не срал! – и заперся в уборной.
В стройотряде мы жили в бараке с деревянным сортиром во дворе – три загаженных очка в полу.
Так из соседей мы превратились в одну семью. Переход от дальнего к ближнему оказался болезненным. Соседями жить как-то получалось, одной семьей – нет. Скоро я уехал – снял в Измайлове комнату за 50 рублей у глухой старухи с кошками, размножавшимися на глазах.
Ужиться с кошками почему-то было проще.
В моей освободившейся комнатке Матвей Андреевич поставил еще столы для учеников.
Теперь мама зашивала ему носки.
Я хотел обидеть тогда ее – и сделал это. Потом я хотел попросить у нее прощения. Но так и не попросил.
И может быть, этот человек, казавшийся мне тогда смешным, жалким и совершенно моей мамы недостойным, был единственным за всю ее жизнь, кто увидел, что эта железная директриса, приводившая в трепет одним своим нахмуренным взглядом любой взбесившийся класс, тоже нуждается в том, чтобы ее кто-то пожалел. Он пожалел, а не мой отец, или брат, или я.
Она жила всю жизнь своей школой, и когда в конце концов осталась не у дел – сразу заболела. Это было при Андропове. Какое-то время казалось, что сейчас опять начнут закручивать гайки, и в райкомы, держа нос по ветру, стали вызывать на ковер, а то и расправляться с теми, на кого точили зуб или кто просто попался под горячую руку и не имел мохнатой лапы.
Все произошло из-за вечера Высоцкого. Один класс устроил для школы вечер его памяти, и пошли доносы. Маму выгнали из партии и заставили уйти из школы, где она проработала сорок лет сначала учительницей, потом директором. Тогда же все случилось с Сашей, моим старшим братом, и это ее подкосило.
У мамы начался рак. Она лежала в разных больницах. Оперировали ее в клинике, что в Сокольниках.
Я приходил к ней после работы – преподавал тогда в 444-й на Первомайке. Мы разделились: Матвей Андреевич приходил днем, когда у него не было учеников, а я вечером. В палате стояло впритык шесть коек. Соседка мамы не снимала беретку – полысела от химиотерапии и облучения. В берете она была похожа на художника из прошлого века.
После операции мама приходила в себя тяжело. Нужно было давать ей пить, подкладывать судно. Я вытирал ей мокрым платком лоб, шею, щеки в кровяных прожилках. Помню мамины ноги – у нее под кожей были синие шнурки с узелками. Я заметил, какие у нее отросли ногти, и принес из дома маленькие ножницы. Стриг ее скрюченные, неправильно вросшие в мясо ногти на ногах. Отскакивая, они летали по всей палате.
Маме делали какие-то уколы, от которых она забывалась, засыпала. С первого раза никак не могли попасть в вену – вся рука была исколота.
Соседка в беретке все время держала в руках приемник, и тот что-то верещал.
Однажды я сидел с мамой рядом, и она лежала с закрытыми глазами, а потом открыла их и сказала:
– Надо же!
Я спросил:
– Что?
– Как все повторяется. Мою маму мы привезли тоже сюда, в эту самую больницу в Сокольники, только она лежала в другом корпусе. Она здесь и умерла. В пятьдесят третьем. Я приходила к ней после работы, проверяла тетрадки, и все время говорило радио. Там была тарелка в углу. Тогда передавали про врачей-вредителей.
Я сидел, проверял тетрадки и слушал, как по радио передавали про Тбилиси, про ночной разгон демонстрации, про бронетранспортеры, саперные лопатки.
Мама все время жаловалась, что ей неудобно лежать – железная сетка кровати была так продавлена, что провисала чуть ли не до пола. Мама лежала, как в гамаке. Я привез ей из дома лист фанеры – стоял у нас дома за дверью с незапамятных времен. Вот и пригодился. Положил фанеру на сетку под матрац, и первое время было хорошо, но потом тяжелое тело продавило фанеру. Я пошел искать доски и притащил две со стройки около метро, но в больничный корпус меня не пустила с ними бабка-гардеробщица. Тогда я принес ей банку каких-то консервов – и она прошамкала беззубым ртом:
– Штупай!
У мамы отрезали левую грудь. Нет, правую. Представляешь, Франческа, уже не помню. Да нет, конечно, левую. При мне она первый раз надела протез – обыкновенный бюстгальтер с набитой чем-то, может, поролоном, чашечкой. Она потом с ним всегда ходила, и было видно, что одна грудь выше.
Сначала показалось, что вроде обошлось, но скоро выяснилось: метастазы пошли по всему телу. Провели несколько курсов химиотерапии, но ничего уже не помогало.
За пару месяцев до смерти у нее пропал голос. Она очень страдала и все время в последние недели говорила, вернее, шептала, что у нее нет больше сил, но она только хочет дождаться Сашу. Она умерла через два дня после его приезда. У нее пожелтели глаза, и я почувствовал, что скоро все случится. Она дышала тяжело, с грудным хрипом, на несколько минут забывалась, потом, очнувшись, спрашивала зачем-то:
– Который час?
На табуретке рядом с ее диваном она попросила поставить блюдце с водой, окунала пальцы и смачивала губы.
Она лежала в той комнате, которая потом была нашей с тобой.
Вот пишу эти строки и думаю о том, что на самом деле я ведь так мало о маме знал и знаю, вернее, вообще ничего: ни о ее юности, ни о ее первой любви, ни о том, как они сошлись с моим отцом, ни как разошлись.
Когда за ней приехали забирать в морг, я стал собирать вещи, чтобы одеть в гроб, и, помню, стою с ее лифчиком-протезом в руке и не знаю, нужен он или нет. Все-таки положил в пакет вместе с вещами. А одели они его на нее или нет – не знаю, даже не вспомнил тогда об этом.
Еще, разбирая ее вещи, нашел баночку из-под вазелина. Там что-то звенькало. Открыл – молочные детские зубы. Сашины или мои. Тоже выбросил, как и почти все остальное.
Когда мы с тобой стали жить в этой квартире, Матвей Андреевич снова уже ходил в дырявых носках.
И еще: вернись брат не в августе, а, допустим, в декабре, я уверен, мама дотянула бы еще до декабря.
Брат первые два года сидел во Льгове. Мама тогда за большие деньги через знакомых устроила ему ближнюю колонию вместо Сибири, всего ночь пути
- Предыдущая
- 80/86
- Следующая