Набат. Книга вторая. Агатовый перстень - Шевердин Михаил Иванович - Страница 76
- Предыдущая
- 76/163
- Следующая
Он прошел мимо купградцев, пивших чай столь же солидно, сколь они вели разговоры. «Сидите, сидите», — сказал он, когда они почтительно поднялились, и ушёл в здание. Насчёт всадника он не беспокоился. Бойцы, далеко выдвинутые в степь, всё равно перехватят его.
Старая глинобитная сакля, где размещался сейчас кабинет начальника пограничной заставы, служила не одному поколению амударьинских казакчей — контрабандистов. Несмотря на тщательную уборку и чистку, она выглядела тёмной и грязной. Да и разве ототрёшь, отмоешь копоть горевшего здесь многие десятки лет костра. Чёрные стены внизу залоснились, отполированные до блеска спинами людей. Но хоть и временно здесь находился Пантелеймон Кондратьевич и каждую минуту мог сняться и уехать, тем не менее даже самый придирчивый взгляд не обнаружил бы ни на грубых глиняных полочках тахмана, ни на земляном, плотно-утрамбованном полу ни пылинки, ни соринки. Всё убранство кабинета начальника погранзаставы состояло из переметных сум, узбекских двух сундуков, обитых цветными пластинками меди, паласов и кошм. В углу на стойке стояли винтовки и ручные пулемёты.
С облегчением вдохнув сырой, почти холодный, если сравнить с наружным, воздух, Пантелеймон Кондратьевич сел по-турецки на палас и занялся разбором почты. «С каждым днем горячее, — думал он, перечитывая письмо, полученное из Ташкента. — Вот взять этого... Хикс — англичанин, очевидно, принял мусульманство, учился в Стамбуле. Смотри, куда тянутся щупальцы... связан был с деятелями партии младотурок... Давно работает. Недавно произведен в чин майора... Советуют смотреть в оба. Опасный тип имел какое-то отношение к Бейли Малессону. Где-то появился около Кабадиана под личиной пенджабца или индуса. Держит контакт с Энвером. А появление такого типа означает, что Лондон затевает крупную акцию. Ташкент требует установить, под каким именем он путешествует».
Топот лошадиных копыт оторвал Пантелеймона Кондратьевича от письма. Он выжидательно посмотрел на дверь. Наклонив голову, чтобы не стукнуться о притолоку, всунулся (именно всунулся, потому что дверь была очень узкая) всем своим большим телом вестовой Тимофеев и отрапортовал:
— Привели.
— Кого?...
— Да того... перебежчика, у него ещё жена... да девчоночка у них...
— А-а, Иргаш. Приехал!
— Он самый. До вас рвётся, однако. В растерзанном виде. По солнышку шпарил, аж от конька пар валит, кабы не пал.
— Коня поводи, а этого Иргаша давай сюда.
Сев прямо, Пантелеймон Кондратьевич сделал вид, что занялся делом. Он не шевельнулся, когда дверка с треском ударилась о косяк, и в комнату ввалился действительно растерзанный Иргаш. Вид у него был совсем дикий: лицо залил пот, глаза налились кровью.
— Командир, — простонал Иргаш и, ударив текинскую папаху свою оземь, всем телом повалился на пол. Он снова и снова повторял слово «командир», перемежая его нечленораздельными звуками.
Только выдержав большую паузу, Пантелеймон Кондратьевич спокойно спросил:
— Что случилось, Иргаш? Как дела?
Всё ещё бормоча и захлебываясь, Иргаш поднял голову.
На какое-то мгновение Пантелеймон Кондратьевич поймал его взгляд и сразу сделал вывод: «Притворяется. Сплошной наигрыш. С этим хитрецом надо держать ухо востро». К такому выводу командир пришёл потому, что дикие истерические телодвижения, растерзанная одежда, искажённое лицо Иргаша никак не вязались с испытующим, изучающим и в то же время холодным взглядом Иргаша.
— Ты устал, Иргаш, жарища, горячий ветер... Башку напекло, пойди, попей чаю, отдохни... Поговорим потом.
Но такой поворот беседы нисколько не устраивал Иргаша. Несколько секунд он сидел, вытаращив глаза и открыв рот, и вдруг сказал совершенно спокойным, нормальным тоном:
— Дело, командир, очень важное, — но тут же спохватился. Вцепившись руками в борта халата, закатил неестественно глаза и начал выдавливать откуда-то далеко изнутри отрывистые восклицания:
— Господин!.. Пощады! Милости!
— «Что такое? Помолчим, послушаем!» — подумал Пантелеймон Кондратьевич. Он медленно курил, пока Иргаш, раскачиваясь, как дивана, хрипел:
— Пощадите его! Извините его! Он раскается. Господин, проявите великодушие.
Он начал ловить руки Пантелеймона Кондратьевича, пытаясь их поцеловать.
— Брось! Ты здоровый, крепкий парень. Чего ломаешься? Говори толком!
— Вы знаете его, вы доверяете ему! Но прежде чем я скажу, прежде чем я всё скажу... Клянусь, я всё скажу. Я требую... я умоляю, скажите, что его не тронут, обещайте даровать ему жизнь, о, сокровище родников мудрости.
Льстивое, цветистое обращение, столь неуместное в этой глиняной, бедной хижине, прозвучало так нелепо, что Пантелеймон Кондратьевич разозлился:
— Долго ты ещё дурака валять намерен?
Эти «родники мудрости» насторожили Пантелеймона Кондратьевича. «Явно Иргаш не то, за что себя выдает,— думал он.— Уж слишком выспренно говорит».
И глядя прямо в глаза Иргашу, он в тон его вычурным словом, продекламировал нараспев:
— Тот, кто говорит тебе о недостатках другого, несомненно расскажет другим о твоих недостатках. Не правда ли?
Иргаш тупо поглядел на Пантелеймона Кондратьевича. Он, видимо, ждал, что командир с жадностью примется его расспрашивать, что-нибудь пообещает. И потому что планы его не оправдались, Иргаш запутался и потерял нить мысли. Он продолжал всхлипывать и стонать, а Пантелеймон Кондратьевич читал в его глазах, что он старается выиграть время и подобрать нужные слова.
Наконец Иргаш заговорил:
— Даруйте ему милость. Иначе я ничего не скажу. Режьте, жгите меня — не скажу. Даже если в масле кипящем варить будете, все равно не скажу. О несчастный ты, Иргаш! О несчастнейший ты из сыновей! Горе мне! Горе мне!
— Значит, речь идёт о вашем отце, значит, вы пришли сказать что-то о вашем отце? — Пантелеймон Кондратьевич вздрогнул, но постарался скрыть своё возбуждение. Он холодно, испытующе смотрел на Иргаша, который под его взглядом весь сжался, скорчился.
— Господин, — пролепетал он, — мой отец Файзи Шакир.
— Это нам известно.
— Я думал, отец пропал. Умер в Бухаре, а он... он... Чёрный огонь опалил мне сердце. Умоляю. Я отца люблю сыновьей любовью. Ужасно говорить сыну против отца... но...
Он судорожно сглотнул слюну и закашлялся. Пантелеймон Кондратьевич терпеливо ждал, хотя по телу его волной прошла дрожь отвращения.
— Я люблю большевиков... и я помогаю вам, хоть и знаю, нет мне пощады в том мире... Когда я предстану пред ангелом Азраилом, он скажет...
— К чёрту Азраила! Говори дело! — Пантелеймон Кондратьевич понял, что на Иргаша надо прикрикнуть.
— Говори дело! — повторил он.
— Сейчас, сейчас. Я спешу! Надо спешить, надо остановить руку предательства, руку моего... о... моего отца!
— Так! — вырвалось у Пантелеймона Кондратьевича. Ему стоило больших усилий скрыть всё нарастающее беспокойство. «Файзи?!. Не может быть! Хотя тут и почище происходят истории...»
— Сейчас, сейчас, но в сердце боль.. — бормотал Иргаш. — Сколько мне Советская власть даст за мои слова… об отце?
— Скотина! — только и смог от неожиданности пробормотать Пантелеймон Кондратьевич. «Ах, вот кто ты такой!» подумал он.
— Понимаете, — деловито продолжал Иргаш, — моего отца расстреляют. Мне большое горе, большой убыток. Прошу немного мне заплатить, самую малость!.. Новость стоющая, а потом я без отца останусь.
Пантелеймон Кондратьевич вдруг вскочил, схватил за плечо Иргаша, поволок его с неожиданной силой к пробитому, видно, недавно окну. Толкнул ставню. Горячий ветер пахнул в лицо сушью, огнем.
— Видишь, — сказал он Иргашу, — вон там домишко, тебя сейчас отведут туда... поставят спиной к стенке и расстреляют. А поганый твой труп прикажу бросить в степь — пусть его сожрут шакалы.
Он отшвырнул Иргаша от окна на палас — Понял?! Говори правду, только правду!
— Я твой раб, начальник. Ты дал мне свободу. Моя жизнь и смерть в твоих руках. Я хотел сказать и скажу... Стреляйте. Я не боюсь. Отец прикидывается другом Красной Армии, но зачем он жжёт по ночам на склонах холмов костры? Он говорит: «Я большевик! Я большевик!» А сам готовится напасть на заставу... Зачем он писал письма Энверу, я спрашиваю?
- Предыдущая
- 76/163
- Следующая