Домой, во Тьму - Мякшин Антон - Страница 1
- 1/67
- Следующая
Антон Мякшин
Домой, во Тьму
Пролог
Уже две сотни лет весь Верпен знает: лучшие топоры, ножи и подковы – в кузнице Янаса. Янас – это, конечно, кузнец. От роду ему сорок два года; он лыс, бороду бреет чисто, в жаркой кузнице работает всегда голый – и страшно смотреть, как он ворочается в раскаленной полумгле, большой, темный и лоснящийся от пота, похожий на вороного битюга. Отец Янаса был тоже Янас-кузнец, и дед – Янас-кузнец, и прадед – Янас-кузнец. Быть бы и сыну Янаса кузнецом, если б не граф Пелип и его Братство Красной Свободы.
Ни о каких других занятиях Янас-младший и не помышлял, сызмальства был приучен к кузне. К молотам его, правда, пока не подпускали, но и без того работы хватало. С утра надо было разжигать горн: в горнило сыпать уголь, поверх угля щепок и хвороста, поверх хвороста – сухих дров, и опять угля. И за мех. А когда кожаный мех задышит хриплой грудью и от жара в ушах зазвенит, надо бежать за водой. Воды нанес – за точильный круг вставать. Точил Янас топоры и ножи, бегал к угольщику с корзиной, ходил за городские стены за хворостом, дрова щепил, по заказчикам с товаром гонял – и вдруг всему этому конец пришел.
А кто виноват? Граф Пелип, да еще – кум Иос. Недаром маменьке этот Иос не нравился. Зайдет вечером, в дом не заглянет, сразу в кузню. И старший Янас, дневную работу окончив, из кузни не показывается. Маменька кумовьям в кузню ужин носила, а Янас-младший бегал за кислым пивом в трактир «Хромая Собака».
И вот как-то в божий день, воскресенье, Янас-старший чисто умылся, надел рубаху, штаны, накинул куртку, высокие сапоги зашнуровал, сел за стол и сказал:
– Хватит.
Маменька будто сразу поняла, о чем он: кружку молока, подавая, выронила. И Янас-младший понял. Только по-своему. Мол, хватит трудиться, пора и отдохнуть. Чуть ли не неделю папенька с кумом Иосом в кузне дневали и ночевали. Мех хрипел, задыхаясь. Самого Янаса-младшего в кузню не пускали, и по заказчикам ходить не надо было. Не было заказчиков. Трое приходили, да Иос их со двора поворачивал.
– Бога не боишься, – заплакала маменька.
– Бога тот не боится, кто царство Божие для себя на земле строит, а других адовым пеклом стращает, – сказал папенька. – Не желаю червем всю жизнь провозиться, как попы велят.
– Червь умирает, из его праха бабочка к небу летит, как и из греховного человеческого тела – душа, что Поднебесье заслужила… Отринул ты Бога, Янас! Великий грех на тебе, а на тех, кто сманивает тебя, – стократный. Истинно говорят святые отцы: близок конец света… Потемнеет небо среди ясного дня, низвергнется из сумрака небосвода пылающая звезда, разобьется о земную твердь, зальет все огнем, разбросает семена черной смерти. Половина людей умрет в муках, а выжившие восстанут друг против друга, истребляя брат брата, сын отца; и тогда из кровавого моря выйдет Зверь – обличьем человек, – несущий Ключ от ночи и смерти. И наступит царство Тьмы!
– Попы головы вам всем морочат, вот что! – отмахнулся папенька. – Эти древние писания ихние они сами и придумали, чтобы народ в узде игольной держать.
– Что ты говоришь!.. – запричитала маменька.
– Это не я говорю, а Пелип говорит. И верно говорит!
– Посмотришь, посмотришь – потемнеет небо среди ясного дня…
– Тьфу! И слушать не буду! Эта ваша пылающая звезда – вовсе не знамение Господне, а небесное тело. Пролетит по небу – и нет его. Потому как ежели в землю ударится, то землю нашу в куски разорвет, а такого быть не может никогда… Небесное тело – говорят тебе! Глухомань замороченная!
– Опомнись, несчастный! – опешила маменька. – Какое тело у неба?!
Папенька весь наморщился, побагровел и зафыркал:
– Какое-какое… Такое вот. Не понимаешь, так молчи. И поумнее тебя есть.
– Пелип-то твой? – тихонько вздохнула маменька.
– Да, Пелип! – рявкнул папенька. – Сам Император попам служит! А Пелип никому не служит! Он сам человек свободный и другим хочет помочь свободу обрести… Спаситель что говорил? Говорил: блажен, кто живет плодами труда своего. А попы как устроили? Четверть моего пирога себе забирают, четверть велят в городскую казну отдать, четверть – Императору… Правильно это?
Янас-старший подождал, пока маменька ему ответит, не дождался, снова махнул рукой, полез в карман и положил на стол кожаный кошель, в котором что-то увесисто звякнуло. Янас-младший рот раскрыл. Но маменька плакать не перестала, хотя и догадалась, что там, в кошеле. Так приятно только серебро звякать может.
Потом явился Иос. На телеге приехал. В дом не заходил, со двора папеньку выкликал. Потом они с папенькой грузили телегу. Маменька не смотрела, а Янас-младший видел: связки мушкетных стволов, наконечники для копий и алебард, клинки мечей, пороховницы и сумки с пулями. Хвороста сверху набросали и уехали.
Больше Янас папеньку не видел.
Своего первого Мартин убил в пятнадцать. Ненароком. Он и не хотел убивать – оборонялся, да переборщил. Схватил что в руки попалось и со всей дурной силушки ломанул обидчику по лбу. И еще раз, и еще… Потом черенок хрустнул пополам, а остро отточенная железная скоба кирки застряла в папашином черепе.
– Поделом, – сказал тогда Мартин – и плюнул.
А чего жалеть? Раньше папаша его уму-разуму палкой поучал, а теперь за шестихвостку взялся – плетку шестихвостую, и не плетку даже, а плетищу. На второй день Мартин и не выдержал. А чтобы у городской стражи лишних вопросов не возникало, взял и подпалил хижину от углов. Мамаша не помешала. Мамаша, как всегда, пьяная храпела на лавке у окна. Мартин не стал ее вытаскивать. Зачем? Вытащит, а она на него первая доказчица и будет. Когда заполыхало гуще, Мартин перемахнул изгородь и припустил по задним дворам к перелеску, за которым – он знал – тянулась дорога. Попылил Мартин по дороге и на родной хуторок даже не оглянулся.
В Гохсте, куда добрался к полудню следующего дня, прибился к тамошнему Братству Висельников. Веселые были девочки у Висельников из Гохста, а Мартин – резвым не по годам. И вскоре расцветила дурная болезнь ему рожу розовыми шелушащимися пятнами. Петер Ухорез – так, кажется, звали того, кто окрестил Мартина Паршивым. Не простил ему Мартин обиды, не стал даже удобного момента ловить: вскочил, опрокинув скамью, прямо там, за столом, когда хабар делили, – и всадил Ухорезу в бок длинную – в локоть – стальную иглу. И опять пустился в бега. Петер дрянной был человечишко, но все же в Гохсте друзей у него было больше, чем врагов.
Два года ничего не было слышно о Мартине, а потом поползли по Империи слухи, потекли разговоры – сплелись в тугой ком – и грянули громкой славой. Никогда еще не являлся миру разбойник страшнее и опаснее Мартина Паршивого.
Да, Паршивый… Подстерегал он торговые караваны в красных песках Утенгофа, где ветер лижет горячим языком пологие барханы, а барханы стонут сладкими, будто девичьими, голосами. Потрошил зажиточных рыбарей на южных берегах Серебряных озер, ставил засады на лесных тропах северо-запада. Много добра награбил. За девять лет изъязвил всю Империю схронами, как пьяный Висельник ножом – подругу-шлюху. Тогда и время смуты приспело… Уже и отряды городской стражи Мартина не страшили, уже и в города он входил не таясь, а открыто – в окружении преданных головорезов, готовых за косой взгляд проломить кому угодно башку или всадить под ребро кривой утенгофский кинжал… И – вот удивительно – Петер Ухорез давно уже сгнил в гохстской сточной канаве, а по сей день никто не звал Мартина иначе как Паршивый. Не в лицо, конечно. За глаза. Посмел бы кто-нибудь бросить эту кличку ему в лицо! «Пар… – открыл бы только рот смельчак, – …шивый…» – закончил бы он уже перед ликами небесных ангелов. Да и не нашлось бы такого отчаянного храбреца. Не столько головорезов его боялись, сколько самого Мартина. Погань, прилепившаяся к нему когда-то в Гохсте, все точила и точила его плоть: розовая шелуха потемнела и стянула кожу струпьями, струпья рассохлись в лохмотья и осыпались, обнажив черную, морщинистую и твердую, как древесная, корку. Только глаза светили из черных извилин стальными синими льдинками. Последние годы одевался Мартин в длинный монашеский балахон с глубоким капюшоном, который никогда не снимал. И это, наверное, было еще страшнее, чем если бы он выставлял напоказ свою уродливую харю. А все вместе: и беспощадная жестокость Мартина, и невиданная, почти невероятная удачливость в грабежах, налетах и убийствах, и жуткий облик, как это обычно и бывает, породили истории о том, что вовсе не человек Мартин Паршивый, не человек, а демон. Будто бы того Мартина, который впервые объявился в Гохсте, давно утопили в одном из Серебряных озер, или зарезали среди красных песков Утенгофа, или повесили на крепостной стене то ли Бейна, то ли Верпена, то ли Гохста. Говорили еще, что демон, таящийся под именем Мартина Паршивого, способен пожирать души убитых им несчастных, становясь сильнее от этого… Говорили… Да много чего говорили… И разговоров этих не становилось меньше. Особенно после того как Паршивый со всей своей кодлой присоединился к Пелипу, нечестивому бунтовщику, и стал одним из Братьев Красной Свободы.
- 1/67
- Следующая