Сердце Бонивура - Нагишкин Дмитрий Дмитриевич - Страница 112
- Предыдущая
- 112/146
- Следующая
В этой темноте, не видя своих рук и ног и почувствовав себя совсем маленьким, он потянулся к матери. Забрался на её колени, положил голову на грудь матери. Родное тепло согрело его. Мать тихонько покачивала его, и это покачивание напомнило ему что-то давно забытое. Мишка устроился поудобнее и затих. Через несколько секунд он сладко всхлипнул. Мать прикрыла его шалью и сидела не шевелясь. Наверху продолжалась скачка. Кто-то кричал. Потом сильно зашумели. Отец, лежавший на полу у окна, тяжело дышал и ворочался, половицы под ним скрипели. Мать позвала его тихонько:
— Паша! Павло!
Павло не отозвался. Мать, прислушавшись к ровному дыханию спящего мальчика, задумалась и тоже задремала.
Глава двадцать пятая
НАСТЕНЬКА
Белые ворвались в село с двух сторон, после того как пулемётной очередью прошлись по нему из конца в конец. Трое разведчиков промчались по улицам и осадили коней у штаба. По пути, у груды брёвен, им встретился красный флажок, водружённый ребятами. Один из разведчиков гикнул и, метнувшись к флагу, полоснул саблей по гибкому древку. Флажок упал на землю.
В здании штаба было пусто, ветер хлопал открытыми дверями и пугал белоказаков: все чудилось им, что кто-то притаился за дверью. Они походили по комнатам, раскидали парты. Никого! На открытом окне лежала фуражка. Один расхохотался:
— Вот так добыча, паря!
Бородатый разведчик подошёл к окну, но чья-то рука протянулась за фуражкой. Бородатый увидал в окне бледного юношу с лихорадочно блестевшими глазами. Это было последнее, что он видел в своей жизни, так и не поняв, откуда взялся юноша. Когда выстрел Бонивура размозжил ему голову, он тяжело упал навзничь. Второй бросился в погоню и не вернулся. Третий отодвинул труп бородатого в сторону, сожалительно чмокнул. Он вышел на крыльцо, прикрыв за собой дверь. Цепи белых осторожно продвигались по селу. Разведчик махнул успокоительно рукой. Спешившиеся вскочили на коней и начали съезжаться к площади. Ротмистр, раздражённый засадой и боем, бросил поводья и взбежал на крыльцо. Сотня глядела на него. Он начал было:
— Господа казаки… Орлы! Лихим натиском, преодолевая сопротивление врага, мы заняли… — Но вдруг обмяк, оглянул площадь и устало бросил Грудзинскому, который стоял возле: — Потрепись, братец… мне что-то тошно… — и ушёл за дверь.
Войсковой старшина через несколько минут тоже вошёл в комнату.
— Надоело сказку про белого бычка тянуть… — сказал ротмистр.
— Ну, знаешь, — вспыхнул Грудзинский, — нам про этого белого бычка до конца своих дней говорить придётся. Так что… Мне не нравится твоё поведение. Я буду рапортовать…
— Иди к черту! — равнодушно сказал Караев.
В комнату вошёл Суэцугу. Он снял перчатки, расстегнул плащ и сел на табурет. Офицеры молча поглядели на него. Суэцугу был недоволен. Это чувствовалось по резкости его движений. Он вынул из кармана пакетик с ароматическими шариками дзинтан и бросил один в рот. Окинув взглядом офицеров, спросил:
— Как успехи?
Караев помедлил.
— Село занято нами… — ответил он, морщась.
Японец насмешливо втянул в себя воздух.
— Если бы мы не заняли село, мы тут не сидели бы. Так? Я правильно выразился? Я задавать вопрос: как ваши успехи, есть ли захвачено борсевики? Как много вы потеряли солдато?
— Человек двенадцать, господин Суэцугу, — сказал Грудзинский, поглядывая искоса на Караева.
— Это много! — ответил японец и посмотрел на ротмистра.
Тот нервно хрустнул пальцами и проговорил:
— A la guerre comme a la guerre![14]
Японец нахмурился:
— Я вас по-росскэ спрашиваю!
— Я говорю: «На войне как на войне»… Без жертв не обойдёшься!
Японец отправил ещё один шарик в рот, с треском раскусил его и, чавкая, стал жевать.
— Сколько пленных взято? — спросил он. — Где делегаты?
Грудзинский встал и вышел из комнаты, сказав:
— Сейчас все выяснится, господин Суэцугу!
Караев проводил его взглядом и отвернулся к окну. Грудзинский с кем-то поговорил у крыльца. Потом отошёл от дома, и шаги его затихли. В штаб донеслось звяканье уздечек: мимо то и дело проезжали конные. Затем потянулись носилки с ранеными. Через полуприкрытую дверь слышались их стоны. Караев захлопнул дверь. Суэцугу прищурился.
— У вас, господин Караев, плохие нервы. Стоны и кровь — это благородное зрелище, они укрепляют мужество солдата. Это лучше любой музыки для солдата… Как вы думаете?
— На вкус да на цвет товарища нет.
— Вы, европейцы, этого не понимаете, — снисходительно усмехнулся Суэцугу.
Грудзинский вернулся не один. Вместе с ним вошёл разведчик и отрапортовал, что никого из партизан в селе не обнаружено.
— А кто же двенадцать казаков уложил? Никто, по-твоему?
Караев, не мигая, смотрел на разведчика. Тот выдохнул:
— Не могу знать, а только мы не нашли партизан. Куда-то они в тайгу скрылись.
— Дурак! — сказал Караев.
— Так точно.
— А где тот… как его… Кузнецов?
— Так что кончается… В живот ранило… Очень мучается.
Суэцугу зашевелился и обеспокоенно спросил:
— Кто ранен?
— Кузнецов, который донёс о партизанах, — ответил Грудзинский.
Японец встал.
— Надо оказывать ему помощь… Надо, чтобы он говорил. Не надо, нельзя умирать!
Он вышел из штаба.
Грудзинский приказал казаку:
— Кузнецова тащите под навес. От него узнаем, куда скрылись партизаны. Он ещё не скоро умрёт… А этого убрать, — кивнул он на труп бородатого.
Казак глубокомысленно сказал:
— Преставился, значит, Спиридоныч, упокой, господи, его душу. — Он снял папаху, перекрестился и крикнул в дверь: — Эй, ребята, помогите!
Вошло несколько забайкальцев, взяли труп и ногами вперёд вынесли. Положили его позади избы, где уже рядком, по ранжиру, лежали другие. Раненых разместили в тени навеса. Оттуда неслись стоны и ругань.
Один казак, с перебитыми ногами, остервеневший от боли беспрестанно ругался. Его останавливали:
— Тише ты, Саньча, чего ругаешься… Вон, погляди, Лозовой помирает — и то тихо лежит.
— Пущай помирает, мне с его шкуры не шубу шить, мне своя дороже.
— Тише, Саньча!
— Чего тише? Ты мне-ка ноги дашь свои?! У-у!
И в припадке дикой злобы и зависти к тем, кто остался цел, он метался по земле, бил себя по раненым ногам, кричал от боли и старался ударить подходивших. Глаза его горели безумным блеском. Лоб покрылся каплями пота, волосы разметались. Кровь лужей стояла под ним. Он смотрел на неё жадно и кричал:
— Руда моя, руда, куда ж ты, поганая, в землю течешь? У-у, язва! — Он бил землю руками. — Мало я в тебя пота вылил, теперь ты руду мою пьёшь…
Кто-то сказал тихо:
— Решился парень совсем!
Услыхав это, раненый окинул безумным взглядом толпу.
— Не я, а ты решился, что за марафетчиков да воров воюешь! Воевали бы они у матери в подоле, кабы не мы, дураки, им свои головы подставили: на, мол, режь, коли желаешь! Вон за ту гадину воюем, которая своих продаёт и наших не жалеет… Что, не подох ещё, гадюка лысая? — крикнул он, увидя, что двое несут Кузнецова. — Куда вы его волокете, дуры! Бросайте сразу в поганую яму!
— Тише, Саньча, и он мучается. Ему в хлебное место пуля угодила…
— А я не мучаюсь? — закричал Санька и страшно поднялся на перебитых ногах, грозя кулаками Кузнецову. — Из-за тебя, иуда, мучаюсь, чтоб тебе каждый день всю жизнь подыхать… Подлюга!
И он рухнул на землю. Последний пароксизм ярости лишил его сил. Руки его судорожно зашарили по телу, точно чего-то ища. Казаки столпились вокруг него.
— Обирается! — сказал один.
— Кончается Санька, — сказал второй, и все сняли папахи.
Кузнецова положили тут же. Синеватая бледность покрыла его лицо, глаза потускнели. Он трудно поводил головой и тихонько стонал. Живот у него вздулся и кровоточил. Пальцы, не переставая, дрожали. Из здания штаба показался Суэцугу и направился к фельдшеру. Караев вышел вслед за ним. Видя закрытые глаза Кузнецова, он протяжно свистнул. Но рябой, доложивший о Кузнецове, понял старшину и сказал:
14
На войне как на войне! (франц.)
- Предыдущая
- 112/146
- Следующая