Я, Елизавета - Майлз Розалин - Страница 138
- Предыдущая
- 138/170
- Следующая
Nos nobis, Domine.
Не нам. Господи[19], сила и слава, победа и мощь.
Не нам прозревать в будущее, не нам видеть темную руку, разрезающую бесценную нить жизни даже и в минуту величайшей любви, радости и благодарности.
Откуда мне было знать?
Я так и не сказала «прости, любимый», так и не попрощалась с ним.
Он пригнел откланяться и приложиться к руке, его глаза лучились любовью и обычной теперь печалью.
– Когда ждать вас обратно? – спросила я. – Вы будете нужны мне перед открытием парламента. Несговорчивые представители графств наверняка оспорят новые налоги на нужды обороны… а тут еще неприятности с Ирландией…
Он задержал мою руку в своей чуть дольше, чем велит учтивость.
– Мадам, неприятности с Ирландией будут всегда. Эта проклятая Богом страна такова, что исцелить ее может разве что Бог – или какое-нибудь юное земное божество.
Он полуобернулся к дверям, где его слуга держал на руках теплый дорожный плащ – было заметно, что он мерзнет, несмотря на сентябрьскую теплынь.
– Заботься о Ее Величестве, мальчуган! – Он игриво потрепал Эссекса по подбитому ватой корично-алому крылышку модного камзола. – Если можно доверить столь священную особу неоперившемуся юнцу!
Разумеется, прелестное золотисто-смуглое лицо моего юного лорда нахмурилось и яростно вспыхнуло от обиды на «мальчугана» и «юнца», посыпались яростные возражения, мы с Робином рассмеялись, и так, со смехом, он ушел.
Знал ли он тогда?
Думаю, знал.
Ибо напоследок он поднес мою руку к губам и сказал:
– Поручаю вас любви этого лорда – и Англии. Прощайте, моя королева, моя бесценная…
Проговорил ли он вполголоса, уже на ходу, или я домыслила это позже: «Прощай, любовь моя»?
Надо было проводить его до коня, подержаться за стремя, поцеловать на прощанье – ведь я всегда так делала!
Но «танцуем!» приказал мой одетый в алое юный лорд, и я, охваченная пламенем его молодости, закружилась в галлиарде, не проводив Робина даже взглядом.
Потом, в конце августа, пришло письмо – о, как он лгал мне, какие писал успокоительные слова: «Я принимаю ваши лекарства, и они помогают мне много лучше других. Но я пишу лишь затем, чтобы осведомиться о своей дражайшей госпоже, чье счастье и здоровье для меня дороже всего в жизни…»
Я улыбнулась, прочитав письмо, и отложила его в сторону.
Отвечу завтра… или послезавтра… или после-послезавтра…
Но вместо следующего письма прискакал дрожащий молодчик, бледный и запинающийся со страху.
Робин…
Нет, нет, даже сейчас я не могу выговорить это слово без горя и ярости – да, ярости, потому что, напиши он правду, я послала бы ему своих врачей.
По крайности я послала бы первому вельможе королевства слуг и сиделок, рыцарей и оруженосцев, да, и даже фрейлин, чтоб ему умирать в почете и роскоши.
А так он умер, брошенный всеми, одинокий, за ним ухаживали всего лишь двое или трое слуг, простаки, которые, в отличие от остальных, не разбежались из страха подхватить заразу. Его бывший секретарь – ирландский стихоплет Спенсер, так вот, этот Эдмунд один из немногих оплакал его кончину в стихах. «Величье его испарилось в ничто», – написал он.
Красиво сказано, красиво! Но когда мой лорд испарялся в ничто, горел в лихорадке, стискивал больной бок и рыдал, кто был с ним? Как и в Уонстеде, когда он заболел после того, как я узнала про его свадьбу с волчицей, и при нем не было никого, кроме дряхлых старух и деревенских мужиков, так и теперь некому было облегчить его страдания, поцеловать на прощанье, с любовью прикрыть веки.
И некому оплакать.
Разумеется, не Леттис, ведь эта волчица, упыриха, гарпия, ведьма, не успели его отпеть и заколотить гроб, снова вышла замуж.
Да, воистину с похорон на брачный пир пошел пирог поминный[20]. Похотливая бабенка выскочила за мальчика, который годился ей в сыновья, да он и был ближайший друг моего лорда, ее сына – юный Блант, Кристофер Блант, который за меня сражался с Эссексом на турнире, и он попался на ее чары.
Ладно, эта измена Робину вышла ей боком! Я отняла у нее все его имения, поместья, дома, выставила ее из Кенилворта и записала его на себя, вытащила из нее все его долги, до последнего фартинга. Я преследовала ее, как волчицу, травила, как могла.
Он оставил мне все, а как же иначе, ведь все, что у него было, подарено мной. Однако он завещал мне одну вещь, которую купил сам, – свой прощальный дар.
Жемчуга.
Жемчуга – символ целомудрия, Луны, Дианы, богини девственниц, жемчуга – слезы Природы, символ земного горя.
Тройная нить в шесть сотен жемчужин, превосходнейших, лучших в мире, с подвеской из алмазов, что символизирует величие, и изумрудов, что означает его ревнивую любовь.
Но их доставили позже.
Тогда я не могла ничего.
Ровным счетом ничего.
Он умер в мой день рождения.
Что Господь пытался мне этим сказать?
Умирая, шептал ли он мое имя, звал ли меня, плакал ли обо мне? Бормочущий скот, деревенский придурок, который привез весть, не мог сказать ничего путного.
– Он умер, госпожа. Это все, что я знаю. Он умер.
– Оставьте меня.
Я не бушевала, не кричала. Я сидела тихо, пока они все не вышли, начиная с Парри и кончая последним пажом, а потом прошла через комнату и захлопнула щеколду. Я была очень спокойна.
Прощай, любовь.
На столе лежала его записка, та самая, про лекарства и про здоровье. Я аккуратно написала на ней «его последнее письмо» и завязала ленточкой. Потом села и стала ждать.
Ждать, пока горе отпустит.
Я ждала и ждала.
Но я не была одинока. Я слышала его голос, он все время был рядом, в комнате. Мы о многом поговорили. Но больше всего я упрекала его за небрежение к себе, за небрежение ко мне!
«Как могли вы меня покинуть? – рыдала я. – Как могли покинуть?»
«Миледи, – отвечал его милый голос, – любовь моя, я никогда вас не покину».
Солнце взошло и село, я не шевелилась. Ночь наступила и прошла, я несколько раз вставала, но всякий раз возвращалась к своему стулу и нашему разговору.
Иногда мне мерещилось, что я напеваю песню, которую мы пели когда-то вместе. Какие-то люди без конца подходили к дверям, заговаривали, стучались, звали: «Ваше Величество, вы здесь? В комнате?»
Дурачье – где же мне еще быть?
Разве что в могиле, с моим лордом. Здесь мы были бы одни, обнялись бы, как встарь, в тот чудесный день, в Кью.
О мой лорд, мой лорд!
Приходил и мой новый лорд, юный, но его голос за дубовой дверью казался грубым и резким, молодой задор не трогал моих ушей, не задевал слуха. И он тоже уходил.
Наконец послышался по обыкновению тихий голос Берли:
– Мадам, надеюсь, с вами все хорошо. Прошу отойти от двери, мы ее сейчас высадим.
Бах! Бах! Бах!
Грохот, как при конце света.
Бах, бах, бах.
Бах, бах…
Не знаю, как долго они ломились. Наконец прочный, как железо, черный дуб раскололся. В пролом ввалились четверо дюжих привратников, взопревшие, запыхавшиеся, встрепанные, с такими лицами, будто я сейчас заору: «Отрубите им головы! Всех в Тауэр!»
За ними пролез Берли, деловито подбирая одежды, с таким видом, словно прогуливался по собственному саду.
– Здравствуйте, дражайшая миледи, – сказал он как ни в чем не бывало. – Надеюсь, за эти четыре дня с вами ничего плохого не приключилось.
Его сын Роберт, Уолсингем, Хаттон, кузены Ноллис и Хансдон, стараясь не зацепиться за острые щепки, один за другим протискивались в пролом, и, протиснувшись, кланялись. Берли махнул рукой. Мигом влетели Радклифф и Бесс Трокмортон, Кэри и Уорвик, а с ними все горничные.
– Смотрите, мадам, вот ваши женщины, они нарядят вас для встречи с народом, – все так же спокойно продолжал Берли. – Ваши люди требуют вас, они хотят радоваться вместе.
- Предыдущая
- 138/170
- Следующая