Костер Монсегюра. История альбигойских крестовых походов - Ольденбург Зоя - Страница 90
- Предыдущая
- 90/100
- Следующая
В то время как наверху совершенные готовились к смерти и прощались с друзьями, часть сержантов французской армии была занята последней осадной работой: надо было обеспечить надлежащий костер для сожжения двухсот человек – приблизительное число приговоренных им назвали заранее. «Из кольев и соломы, – пишет Гильом Пюилоранский, – соорудили палисад, чтобы отгородить место костра»[189]. Внутрь снесли множество вязанок хвороста, соломы и, возможно, древесную смолу, поскольку весной дерево еще сырое и плохо горит. Для такого количества приговоренных, скорее всего, некогда было ставить столбы и привязывать к ним людей по одному. Во всяком случае, Гильом Пюилоранский упоминает только, что их всех согнали в палисад.
Больных и раненых попросту бросили на охапки хвороста, остальным, быть может, удалось отыскать своих близких и соединиться с ними... и хозяйка Монсегюра умерла рядом с матерью и парализованной дочкой, а жены сержантов – рядом с мужьями. Быть может, епископ успел среди стонов раненых, лязга оружия, криков палачей, разжигавших костер, и заунывного пения монахов обратиться к своей пастве с последним словом. Пламя вспыхнуло, и палачи отпрянули от костра, уберегаясь от дыма и жара. За несколько часов двести живых факелов превратились в груду почерневших, окровавленных тел, все еще прижимавшихся друг к другу. Над долиной и замком плыл жуткий запах горелого мяса.
Защитникам, оставшимся в замке, сверху было видно, как занялось и росло пламя костра, и клубы черного дыма покрыли гору. По мере того, как уменьшалось пламя, едкий, тошнотворный дым сгущался. К ночи пламя стало медленно угасать. Рассыпавшиеся по горе солдаты, сидя у костров возле палаток, должны были видеть красные сполохи, пробивавшиеся сквозь дым. В эту ночь и спустились на веревках со скалы четверо, отвечавших за сохранность сокровища. Их путь проходил почти над тем местом, где догорал чудовищный костер, накормленный человеческой плотью.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Через пять лет после падения Монсегюра умер Раймон VII, дожив до пятидесяти двух лет и так и не оставив наследника. Графство Тулузское перешло в руки Альфонса де Пуатье, мужа единственной дочери графа. Оба супруга умерли в 1271 году, тоже не оставив потомства. После этих смертей французская корона окончательно присоединила к себе страну, за двадцать лет уже превратившуюся во французскую провинцию в старинном и традиционном смысле этого слова: в страну второстепенного значения, колонизованную и эксплуатируемую, административно и интеллектуально подавленную сильной метрополией, блюдущей свои интересы.
За двадцать два года Альфонс де Пуатье был в Тулузе всего дважды: в 1251 году, когда приезжал принимать присягу у новых вассалов, и в 1270-м, за год до смерти. Этот прекрасный администратор прежде всего был озабочен созданием эффективной фискальной системы, чтобы выжимать из доменов суммы, необходимые для осуществления его политических планов, а прежде всего – планов его брата. Для Людовика Святого главной задачей французской политики было завоевание Святой Земли. Есть основания думать, что Альфонс никогда не принимал всерьез своего титула графа Тулузского и был всего лишь послушным исполнителем воли брата. Народ, который в 1249 году с рыданиями провожал гроб Раймона VII от Милло до Фонтеврота, знал, что оплакивает свое существование как нации.
За несколько месяцев до смерти граф приказал сжечь в Ажане 80 еретиков или людей, заподозренных в ереси, после скорого суда, который сами инквизиторы себе бы не позволили. Несомненно, тем самым он намеревался заслужить милость Церкви. А может быть, хотел заставить еретиков искупить то зло, которое они навлекли на его страну. Эта мера была излишней; уставший от преследований и унижений, деморализованный нарастающим удушением любой живой силы в стране, народ Окситании – по крайней мере, привилегированные классы, которым было что терять, – отошли от религии катаров и с горечью в сердце примкнули к рядам победителей.
Лангедок присоединился к Франции, и бесполезно спрашивать себя, отчего же этот союз, продиктованный и географическим, и политическим положением в стране, не мог осуществиться менее брутальным образом. Неужели на самом деле между северянами и южанами была такая несовместимость интересов и образа мыслей, что только жесточайшая из войн оказалась способной установить союз между французами? До 1209 года это могло быть взаимное непонимание, но никак не ненависть. После смерти Раймона VII окситанский народ, уставший от ненависти и страданий, постепенно – не без боли и протеста – начал мириться с тем, что его язык превращается в провинциальный диалект.
Кто и когда подсчитывал, что теряет народ, теряя независимость, и как провести грань между региональным сепаратизмом и национальными чаяниями? В конечном итоге победа сильнейшего всегда кажется наилучшим из вариантов, который на сегодня наиболее реален.
Королевская власть во Франции получила наиболее полное и осознанное, чем когда бы то ни было, доказательство своего божественного права: она смогла противостоять папству, которому всегда служила, и на этот раз заставить его служить себе. Ради истребления ереси Церковь постоянно подвергала себя опасности, наблюдая, как могущественный союзник покушается на ее мирскую власть.
Католическая Церковь прекрасно сознавала эту опасность: борьба с Империей и недавний опыт борьбы с Фридрихом заставил ее сполна эту опасность оценить. Ересь в ее глазах представляла собой опасность еще более ужасную. И если, благодаря инквизиции, папство одолело катаров и другие еретические движения XIII-XIV веков, эта победа дорого ему стоила. Пощечина в Ананьи не задела сокровенного достоинства Церкви и была лишь эпизодом в бесконечной битве, которую Церковь была вынуждена вести ради сохранения своей материальной и моральной независимости. Однако режим полицейского террора, который инквизиция на многие века установила среди западных народов, подорвал Церковь изнутри и привел к колоссальному падению морального уровня христианства и католической цивилизации.
До Альбигойского крестового похода, до инквизиции голоса епископов и аббатов еще поднимались, чтобы протестовать против сожжения еретиков, чтобы вымолить прощение заблудшим братьям. В XIII веке св. Фома Аквинский нашел для оправдания костров слова, недопустимые в устах христианина[190]. Злоупотребления, которые можно было бы отнести к невежеству и грубости нравов эпохи, теперь были одобрены и освящены с кафедры теологии одним из величайших философов христианства. Этот факт слишком серьезен, чтобы можно было его недооценить по прошествии XIII века в католической Церкви уже не нашлось ни святых, ни ученых, которым хватило бы смелости заявить, что человек, заблуждающийся в вопросах религии, есть создание Божие (как утверждала еще в XII веке св. Хильдегарда)[191], и лишать его жизни – преступление. Церковь, решительно позабывшая такую простую истину, потеряла право называться католической, и в этом смысле можно сказать, что ересь нанесла Церкви удар, от которого она так и не оправилась.
Победа досталась слишком дорого, если римская Церковь, жестоко карая, как в случаях с еретиками, и смогла уберечь западное христианство от тяжелых потрясений, которые могли бы разрушить все его социальное и культурное здание, она добилась этого ценой моральной капитуляции, последствия которой не преодолены до сих пор.
189
Гильом Пюилоранский. Гл. XLVI.
190
Summa, Secunda Secundae. II, 46, II, 50; исследование 12, арт. 2.
191
Св. Хильдегарда, послание 139.
- Предыдущая
- 90/100
- Следующая