Книга скитаний - Паустовский Константин Георгиевич - Страница 63
- Предыдущая
- 63/90
- Следующая
Это состояние не было сном. Оно было как бы полуявью. Оно переносило меня на глухие просеки Карелии или к слабенькому плеску, вернее, всплеску, ее всегда серебрящихся у берега озер.
Я жил как бы внутри того материала, из которого рождалась книга. Я был болен им. Тоска по глотку озерного воздуха, по ощущению прохлады на лице от листьев березы достигала такой силы, что мне трудно было удержать себя, чтобы не вскочить с места, не броситься на вокзал и не вернуться в северные леса и хотя бы два-три часа провести в них, задыхаясь от их очарования и слушая крик кукушки, похожий на звонкое капание слез.
«Пусть медленно гаснет, – думал я, – олонецкая тишайшая заря. Одной минуты этой зари достаточно, чтобы заворожить человека па всю жизнь».
Из Петрозаводска я уехал в Ленинград, а оттуда по Мариинской системе вернулся в Москву.
На Охтенской пристани в Ленинграде я сел на маленький «озерный» пароход.
Пассажиров почти не было. В салоне сидел один только хмурый человек – заготовитель живицы для скипидарного и канифольного производства, – и настойчиво пил из маленьких бутылок черное пиво – эль. Тогда эль впервые появился в продаже.
И заготовитель и все остальные пассажиры – очень молчаливые люди – почти не смотрели по сторонам, – должно быть, они бывали здесь часто. А между тем по берегам Невы проходили непрерывной полосой леса. То тут, то там они расступались, чтобы дать место запущенному парку с остатками великолепного дворца или гранитной лестнице, спускавшейся к самой воде. В трещинах лестницы цвел пунцовый кипрей.
За Шлиссельбургом пароход вошел в Ладожское озеро. Небо слилось с водой в сероватую и теплую мглу. Среди этой редкой мглы медленно возник из воды старинный полосатый маяк.
Снова вернулись ко мне мои глупые мечты, чтобы бросить все и поступить маячным сторожем. Я был уверен, что выдержу одиночество, особенно, если заведу на маяке библиотеку из отборных книг. А время от времени я, конечно, буду писать.
Я всматривался в маяк и долго провожал его глазами. Капитан – тоже молчаливый северный «окающий» человек – дал мне бинокль, оклеенный черной кожей. Я старался увидеть в этот бинокль то, что происходило на маяке. Но там, должно быть, ничего особенного не происходило.
С маячного балкона, где висел большой позеленевший колокол, нам посигналили флагами, и мы ответили. Оказывается, нас просили передать на попутную пристань Свирицу, чтобы на маяк прислали солярку и побольше папирос «Пушка» (были тогда такие папиросы – очень толстые и действительно похожие на стволы маленьких пушек).
Мне понравилось, что в окне маяка, высоко над урезом воды, цвела в ящике всеобщая любимица – герань. Очевидно, на маяке жила женщина, но я ее не видел.
Потом, ближе к сумеркам, началось таинственное перемещение воздушных пространств. Облаков не было. Мгла рассеялась, но взамен нее какое-то розовое слоистое сияние легло на поверхность воды и начало медленно разгораться, пока вся западная половина неба и воды не наполнилась красноватым блеском заката.
Я еще никогда не видел такого затяжного заката, – он не погас, оставался на небе до утра и как бы опустил на озеро тишину.
В тихом сумраке на пароходе зажглись бортовые огни, совершенно, по-моему, ненужные, так как все было ясно видно вдаль на добрых пять миль.
Нам повезло. Дневной штиль перешел в ночной, еще более спокойный. Не плеснула ни одна волна. Только вода тихо булькала за кормой.
Капитан сказал мне, что я, очевидно, человек счастливый, так как на Ладоге редко бывает такая погода. Иной раз так штормит, что впору Баренцеву морю.
На бурной Свири встретился порожистый плес, где мы подымались двойной тягой. Наш пароход изнемогал, работая полным ходом против течения. Ему помогал мощный буксир.
Я помню длинные, вытянутые вдоль реки свирские рыбачьи посады, лодки с носами, изогнутыми подобно лебединым шеям (как на древних новгородских ладьях), пение женщин, бивших на плотах вальками белье.
Я часто смотрел с палубы на север, в сторону Олонца – лесистой, небогатой и, как говорили в старину, «забытой людьми и богом» земли.
Мне давно хотелось попасть туда. Почему-то мне всегда казалось, что именно там со мной случится, что-то очень хорошее.
Таких мест, где обязательно должно случиться что-то хорошее, становилось у меня с годами все больше. В конце концов я чувствовал себя в своем воображении старожилом многих мест.
В каждой области, в каждом краю я отыскивал самый привлекательный угол и как бы «оставлял его за собой», Большей частью это были малоизвестные места: на севере – Олонец и Каргополь, Кирилло-Белозерский монастырь и Чердынь, в Средней России – милый город по имени Сапожек, Задонск, Наровчат, в Белоруссии – Бобруйск, на северо-западе – Гдов и Остров и еще много других мест. Столько, что мне не хватило бы жизни, чтобы побывать всюду.
Олонецкая земля лежала сейчас передо мной, – застенчивая, скудная. Ветер, поднявшийся к вечеру и доносивший холодноватый воздух дождя, гнул прибрежные кусты ивняка и порывисто шумел в них.
В городе Вознесенье на Онежском озере мы, пассажиры, пересели на совсем маленький так называемый «канавный» пароход по названию «Писатель». Он пошел в обход Онежского озера по обводному каналу в город Вытегру и дальше – по Мариинской системе.
Пароход был стар до того, что на нем не было не только электрического освещения, но даже керосиновых ламп. В каютах горели в жестяных фонарях парафиновые свечи.
От этих свечей ночи сразу стали гуще и непроницаемее, а места, где мы плыли, – глуше, бездорожнее и безлюднее. Да оно и действительно было так.
Я выходил ночью на палубу, долго сидел на скамейке около сипевшей трубы, смотрел во тьму, где шумели бесконечные невидимые леса, где не было видно ни зги, и мне казалось, что я каким-то чудом попал из двадцатого века во времена Ивана Калиты и что если сойти с парохода, то тут же пропадешь, затеряешься, не встретишь на протяжении сотен километров ни одного человека, не услышишь человеческого голоса, а только лай лисиц да волчий вой.
Глушь началась за городком Вытегрой.
Этот бревенчатый городок, заросший муравой, будто богатым зеленым ковром, был ключом Мариинской системы. Всюду равномерно шумела вода, сливаясь с покрытых тиной плотин. На скатах стояли белые суровые соборы. В садах росли вековые березы. К сумеркам старухи в черных платках рассаживались на лавочках у ворот, плели кружева и поджидали коров. Улицы пахли парным молоком. На старом каменном доме со сводами, где помещалась теперь рабоче-крестьянская инспекция, висел почтовый ящик малинового цвета с белой надписью: «Ящик для жалоб на лиц, пренебрежительно относящихся к пролетариату».
- Предыдущая
- 63/90
- Следующая