Шутиха (сборник) - Олди Генри Лайон - Страница 45
- Предыдущая
- 45/167
- Следующая
Как рождается балаган? Когда? Кто поймет?! — тот промолчит. Вместо взрыва снаряды полыхнули фейерверком: петарды, «римские свечи»... шутихи. Искры хохота бежали по бикфордову шнуру тишины: дальше, дальше, в город, в самое чрево дракона, кольцом свернувшегося вокруг Гороховой, 13. Кажется, Шаповал стало изменять зрение. Ворота были распахнуты настежь, и она, влекома за шиворот нежным, но властным прибоем, шагнула наружу. Остановилась, положив руку на спину приворотного льва. Спина оказалась мохнатой и теплой. Страж ворот лениво повернул гривастую башку. Заговорщицки подмигнул карим глазом с янтарными блестками. Страшно, мол?
И женщина кивнула: не то слово.
А потом дернула рыжую кисточку на хвосте.
Город, не узнавая, вглядывался сам в себя. Закованный в броню рыцарь силился протолкнуть хот-дог сквозь решетку забрала, пачкая шлем кетчупом; мимо, оживленно беседуя, проскакали на ушастых пони двое — галантный кавалер при шпаге, в камзоле и рыбацких ботфортах читал татуированной эфиопке лирику Агнии Барто; через Палаццо Врачующихся грохотал броневик, расписанный рекламой пива «Манифест»; поодаль курил штабс-урядник Семиняньен, щелкая стеком по голенищу нихромового сапога, — беспризорник в шинели с «разговорами» спросил папиросочку, и Валерьян Фомич, снисходительно улыбаясь, кинул оборвышу портсигар, цельнокованный из чугуна; где-то там, в недрах города, тер медную каску губернатор Перепелица, вызывая на ковер пожарного джинна Муста -фу, ланиста Гай Мазурик распускал на каникулы юных гладиаторов, принимал заказ кошевой атаман Закрутыгуба, пробуя каждую грамоту на зуб, в «ТРАХе» был аншлаг: постановка народно-эротической сказки «Идолище Прекрасное и Василиса Поганая» шла к оргиастическому финалу, но Санька Паучок горестно шептала: «Не верю!» — глядя из кулис, как медиум Бескаравайнер предается столоверченью на глазах у короля Артура и его банды, а на крыше мэрии, чудесно видимой от «Шутихи», вырос длиннющий золоченый шпиль, увенчанный зубоврачебным креслом, где сидел самый натуральный черт и с аппетитом уплетал кольцо краковской колбасы.
Как можно было на таком расстоянии определить сорт колбасы, осталось загадкой. А вот поди ж ты! До сих пор между зубами кусочек застрял...
— Вы видите?! — жаркий, взволнованный шепот обжег ухо. — Видите, да?!
Не столько вкус чертячьего обеда, сколько лицо подкравшегося сзади Мортимера Анисимовича — он ожидал ответа, как смертник помилования! — окончательно убедило женщину. Да, сошла с ума. Сбрендила. Двинулась крышей. А генеральному менеджеру тоже очень хочется, но бог таланту не дал. Наверное, от такой мысли следовало прийти в отчаяние. Или в ужас. Или в психиатрическую лечебницу. Но вокруг кружился безумный карнавал, которого не бывает, но во время которого бывает все. Обращал безумие в норму, естественную среду обитания Homo Jokers. Шибал в нос колючими пузырьками ситро, амброзии детства, дарующей бессмертие и вечную молодость; переименовывал солидный, степенный, правильный город в шутовской бедлам.
— Видим, ясен пень! — отозвалась вместо нее Настя. — Мам, и ты?
— Ага. А вы?
— А я — нет, — грустно развел руками Заоградин, похожий на кладбищенского грача. — Не дано. Совсем. У меня иначе. А вам очень повезло...
И вдруг сорвался. Голос стал жалким, умоляющим:
— Расскажите! Расскажите, что вы видите!
— Извините. Не могу. Я не умею — рассказывать. Я и видеть-то — не очень...
Все. Погасло. Стало, как прежде: решетка с вензелями, мраморный лев с табличкой. Вокруг — обычное «народное гулянье», проходящее в отчетах мэрии по графе «массовые мероприятия». Улетели черти, удрали эфиопки, джинны попрятались в лампы. Только отзвук остался. Эхо серебряных бубенцов в колпаке неба. И женщина поняла, что стоит над растаявшим безумием, как девчонка — над лужицей оброненного эскимо.
Жалко.
До слез.
Беседка была увита плющом.
Беседа была односторонней, как дорога на эшафот.
Связь времен тоже была, но непонятно какая.
— У меня несчастье. Я теоретик. Чистый. Глухой от рождения, математическим путем выяснивший существование баховской «Чаконы» и рок-н-ролла. Однажды некий физик предположил, что Творение состоит из одного-единственного электрона. Который, двигаясь с бесконечно большой скоростью, описывает все вещи, все предметы, все явления, — и мы не успеваем за ним. Куда бы ни ткнулся наш убогий взгляд, наш ограниченный слух, наше жалкое осязание, — везде мы натыкаемся на этот единственный электрон, успевающий оказаться там. Он быстрее всех нас. Росчерк пера бога. И кто-то, язвительный скептик в черном плаще, давно пытается поймать этот электрон в перчатку, как бейсболист мяч. Мне нравится эта теория. В ней есть безумие Карнавала. Я верю в Карнавал. Я верю, что он творится всегда и везде, в любой точке времени и пространства, потому что не знает о существовании часов и линеек. Я верю в Карнавал, хотя он скрыт от меня за семью покрывалами, а шуты его знают. В лицо. Речь не о сотрудниках «Шутихи»: штамп в трудовой книжке — ерунда. Все шуты, сколько бы ни родилось. У них тоже несчастье, как у меня. Они видят Карнавал, не в силах отрешиться от его многослойности, безумия, смеха и смерти, разница между которыми так мала, что шуты попросту перестают ее замечать. Шутовской хохот сотрясает небо и землю, но им, вольным и зрячим, очень трудно жить среди адептов стабильной тверди, не мыслящих себя вне рамок, будь это траурная рамка вокруг некролога в газете или рамка прицела. Кварензима, тощая старуха, словно перезрелая девка за женихами, охотится за любым воплощением Карнавала: найти! запретить! залечить до смерти! Зацеловать равнодушными губами. Но румяный толстяк и голодная карга — муж и жена; в горе и радости. Карнавал погибнет без Кварензимы, Дурак на карте Таро теряет смысл без пропасти, куда беспечно шагает с котомкой на плече. Я становлюсь многословен. Извините. Это потому что я ущербен и знаю это, в отличие от счастливого большинства. Увы, не видя Карнавала, я вижу шутов. Я могу увидеть зародыш колпака на вполне благоприличном юноше, студенте инъяза, призрак двуцветного трико на матери семейства, бегущей из гастронома с авоськой в руках; мне звенят бубенцы, если рядом проходит старик с лиловым носом и хитрыми морщинками в углах глаз. И я обречен видеть, как они умирают. Не люди, о нет! Шуты в людях. От сплетен подруг трико на домохозяйке превращается в застиранный халат. Компания «быков» навсегда сшибает колпак с юноши. Старик — этот умирает обычно, плотски; ему поздно меняться, если дожил шутом до старости. Ряженое становится нагим. Простуженным. Скучным. Отчего умирают шуты? Дай бог вам никогда не узнать правды. Я по-прежнему верю в Карнавал, а они, мертвые паяцы, больше не знают его и знать не хотят. Утратив знание; не обретя веры. Поэтому я ищу их до смерти, раньше смерти; я ищу их вместо смерти, чтобы дать жизнь. Сегодня все завершилось удачно, просто чудесно — вы не представляете, до чего я рад...
— Представляем. Куда лучше, чем вы, милейший господин Заоградин, полагаете. Потому что это вы все организовали. И, надо сказать, организовали блестяще. Наши аплодисменты.
У входа в беседку стояли Гарик с Юрочкой, картинно опершись о балясины.
— Простите, не понял? — сбившись, дернул щекой Мортимер Анисимович.
С жестокой насмешкой подростка Юрочка передразнил:
— Простите! Он не понял! Qui s'excuse, qui s'accuse, достопочтенный сэр! Кто извиняется, тот обвиняется.
— О, даже так? Мне предъявляются обвинения, молодой человек?
— Папа! Юрка! Вы что, с дуба рухнули?
— Анастасия, помолчи! — Гарик никогда раньше не шикал на дочь; это был дебют, и, надо заметить, удачный. — Ты просто не в курсе.
— Давай, пап, начинай. Первое слово — обвинению.
На этих словах преступную связь времен порвали, как Тузик — тряпку, все смешалось в доме, то бишь в беседке, а почтенная династия стоматологов Облонских, если кому интересно, тут совершенно ни при чем.
- Предыдущая
- 45/167
- Следующая