Коронка в пиках до валета. Каторга - Новодворский Василий - Страница 160
- Предыдущая
- 160/179
- Следующая
Случай помог мне при первом же знакомстве приобрести расположение и даже заслужить признательность Пазульского.
Он спросил меня:
– Говорите ли вы по-английски?
Я отвечал, что да. И Пазульский вдруг заговорил на каком-то необычайно диком, неслыханном языке.
Про него можно было сказать, что он по-английски «говорит как пишет».
Он выучился самоучкой и произносил каждую букву так, как она произносится по-французски.
Выходило черт знает что!
Минута была критическая.
Безграмотная каторга чрезвычайно ценит всякое знание.
Вся тюрьма воззрилась: ну-ка, действительно ли Пазульский и по-английски говорит? Не врет ли?
На карте стояло самолюбие и авторитет Пазульского.
Авторитет, купленный страшной, дорогою ценою.
Стоило мне улыбнуться, и все пошло бы насмарку. «Врет, хвастается!» Боящаяся и ненавидящая Пазульского за эту боязнь каторга расхохоталась бы над Пазульским. А это был бы конец.
Я призвал на помощь всю свою сообразительность. Рисовал в воображении буквы, которые произносил Пазульский, складывал из них слова, угадывал, что он хочет сказать, и отвечал ему на том же варварском языке, произнося все буквы.
Так мы обменялись несколькими фразами.
Надо было видеть, с каким глубоким почтением слушала каторга этот разговор на неизвестном языке.
Затем, встретясь один на один, Пазульский спросил меня:
– Так я говорю по-английски?
– Откровенно говоря, Пазульский, вы совсем не умеете говорить. Вас никто не поймет.
– Я и сам это думал! А ведь сколько лет я учился этому проклятому языку в тюрьме! – вздохнул Пазульский, затем улыбнулся. – Спасибо вам за то, что меня тогда не выдали! Смеяться бы стали, а мне это не годится… Спасибо, что поддержали.
И он крепко несколько раз пожал мне руку.
В чем заключается это обаяние и эта власть Пазульского над каторгой?
Прежде всего – его все боятся потому, что он сам ничего не боится. И он это доказал!
Во-вторых, боятся его прогневить, чтобы Пазульский «чего не сказал». Это типичнейший из иванов, человек слова: что он сказал, то он и сделает, – он и это доказал.
Таков этот «человек с виселицы».
Пазульский теперь уже старик лет шестидесяти. Удивительно бодрый и крепкий. Силы, говорят, он феноменальной. Черты лица у него удивительно правильные, красивые, и особенно замечательны глаза: серые, холодные, с властным взглядом, который трудно выдерживать. В нем как-то во всем чувствуется привычка повелевать. Красивые губы под полуседыми усами нет-нет да и подергиваются презрительной улыбкой.
Пазульский – поляк.
– Вероисповедания числюсь католического! – говорит он. – Но мне это все равно. Православное, католическое, – я ни во что в это не верю.
– Значит, «там», по вашему мнению, Пазульский, ничего нет?
– Ничего!
– И души?
– Какая душа! Что человек помирает, что собака, – все равно. Я видал.
А он действительно «видал».
– Я нарочно убивал собак, чтобы посмотреть. Никакой разницы. Смотрит на тебя, словно сказать хочет: «Только не мучай! Поскорее!» Живет – смерти боится. Умирает – боли боится. Это все тело. Боли боится и наслаждения хочет. Жизнь – это наслаждение. Только с наслаждением и начинается жизнь. Разумная-то. А только необходимое, есть да пить, это уж человек будет даже не собака, даже не свинья, даже не крыса. Это уже будет вошь. Да и у той небось свои наслаждения есть! И она к наслаждению стремится. Ведь и собака, и свинья, глядишь, на солнце ляжет, бок погреет, наслаждения от жизни хочет. А заприте собаку в комнату, дайте ей только необходимое, – завоет. О наслаждении выть будет!
Такова «философия» Пазульского, до которой он дошел своим умом.
– У человека есть деньги, он и наслаждается: пьет тонкие вина, есть деликатные блюда, имеет красивых женщин. «У меня, – говорит, – есть деньги, через них я и наслаждаюсь. А у тебя нет денег, ты и не наслаждайся!» – «Хорошо, брат! Если все через деньги, то я возьму у тебя твои деньги, и сам через них буду наслаждаться, чем мне на тебя-то смотреть!» Так уж все заведено.
Таково практическое применение «философии» Пазульского.
Пазульский – это громкое имя на нашем юге, на юго-западе и в Румынии. Его долго еще не забудут. Он был атаманом трех разбойничьих шаек и действительно «творил чудеса».
Его специальностью были грабежи. И в особенности грабежи в помещичьих усадьбах. Убийства он всегда «терпеть не мог».
– За ненадобностью. Я беру то, что мне нужно. Деньги его.
А жизнь его, на что она мне?
К убийцам с целью грабежа, например к Полуляхову, он относится с величайшим презрением.
– Сволочь! Намажут, намажут, а взять ничего не возьмут! Что не нужно, то у людей отнимут, а что нужно – того достать не сумеют. Дурачье! Наберут топоров, напьется еще, скотина, перед этим! «Валяй, Ивашка, бей по холовам! Кроши, Ямеля, твоя няделя!» А зачем это им нужно? По головам-то!
– Да ведь дело такое, Пазульский! Говорят, нельзя им без этого.
– Оттого что дурачье! Потому и нельзя. Зачем у человека ненужную мне вещь отнимать, жизнь, когда у него нужная мне вещь есть: страх.
– А не напугается?
– Ну, это как напугать!
О своем прошлом Пазульский не говорит. Это пахло бы хвастовством. А Пазульский не из тех людей, которые хвастаются.
Сведения о его прошлом мне пришлось собирать уже на юге России. Это были действительно большие «предприятия». Наметив богатого помещика, Пазульский подсылал к нему кого-нибудь из своих. Тот нанимался в работники, жил, высматривал, выглядывал. И когда Пазульский с шайкой являлся на «дело», он был осведомлен обо всем: о складе жизни, привычках, расположении дома. Он бил без промаха: выбирал самый удобный час, когда ему никто помешать не мог.
Все роли были распределены, всякий знал свое дело. Одни вязали спящую дворню, другие караулили. Сам Пазульский брался за хозяев, никогда не доверял их никому из шайки: боялся, быть может, что потеряют терпение, не выдержат и убьют.
Он любил при этом страшную обстановку: револьвер, кинжал, маски. Отчасти, вероятно, потому, что так страха больше нагонишь, отчасти, быть может, потому, что в этом бандите есть любовь к романтическому и он умеет изо всего извлекать наслаждение.
– Надо все так сделать, чтобы и вспомнить потом приятно было! – как-то вскользь заметил он.
Его слава была так велика, что, говорят, при одном имени «Пазульский» люди сами отдавали деньги. Появились на юге даже лже-Пазульские.
– Но ведь случалось убивать? – спросил я как-то Пазульского в минуту более откровенной беседы.
Он поморщился:
– Случалось. Что ж! Если сам уж человек лезет! Его урезониваешь, а он лезет! Ну, и… Да это дрянь такая, что и вспоминать нечего. Не всегда все делаешь, что хочешь. Во всяком деле неприятности есть. Что вспоминать! Это только корова жвачку пережевывает, отрыгнет да и жует. А человеку это противно! Не будем об этом!
Среди воровского и грабительского мира «атаман» Пазульский, конечно, имел огромное имя, и, когда он попал в Херсонскую тюрьму, нет ничего удивительного, что он командовал тюрьмой, как командует ею на Сахалине. Смотритель тюрьмы был человек новый, молодой, неопытный. Но он был человек добрый и к «знаменитости», попавшей в его тюрьму, отнесся очень мягко, внимательно и человечно. За это он понравился Пазульскому.
– Жаль мне его стало. Вижу, человек внове, чертей этих, арестантов, не знает, держать их не умеет. И начал я ему помогать. Советы давал, как их в подчинении держать, сам, бывало, на них прикрикнешь. И установился в тюрьме порядок: ходят по струнке. Народ – трус!
Пазульский за это пользовался некоторыми льготами, имел хороший стол. Это привилегированное положение не понравилось помощнику смотрителя из бывших фельдшеров (удивительно, какая страсть у фельдшеров к этой должности). Помощник возревновал, стал наговаривать смотрителю на Пазульского. Слабохарактерный смотритель поддался влиянию помощника. Пазульского начали «сокращать», и, когда захотели «сравнять с арестантами», Пазульский поднял всю тюрьму и устроил бунт. Но бунт не удался, Пазульского схватили и поволокли под ворота.
- Предыдущая
- 160/179
- Следующая