Выбери любимый жанр

Царь-рыба (с илл.) - Астафьев Виктор Петрович - Страница 89


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта:

89

– Хоросо! Замечательно! Дальсе што?

– Изверг ты, вот што!

– Спасибо. Прими еще вот этот порошочек…

Она послушно высыпала в рот какой-то желтый, тиной воняющий порошок, запила его кружкой совсем уж диковинного настоя – в нем багульник, корень шиповника, кора редкой здесь худорослой калины, стерженьки черемушника – все-все как есть, с точки зрения «фершала», пользительное, лишь седьмичника, заветной травки, нет, кончился седьмичник. Скоро сухари, крупа, мука кончатся, да и кончились бы уже, если б Аким не нажимал на мясо, рыбу и орехи. Он морил себя, держался побочным харчем, а что послаще, отдавал ей, пас каждую крошечку, каждый стебелек, ягодку. Уткнувшись взглядом в ноги, Эля перемучила, передышала занимающийся от горечи лекарств кашель и долго еще сидела, спустив ноги с нар и глядя на расположившегося внизу Акима, ровно что-то в нем открывая заново. Он смешался от ее взгляда, забормотал опять насчет завтрашних дел, насчет сборов и скорых морозов.

– Нянюшка моя! – Не слушая и не слыша его, признательно тронула прохладной ладонью щеку Акима Эля. Он защемил ее руку на плече подбородком, дотронулся губами до желобком прогнутого запястья. – Милая, добрая нянюшка! Не заводи ты меня, не мучай и сам не мучайся! Слышу ведь, слышу, ворочаешься на холодном полу, не маленькая, не девочка… Фершал ты мой, хозяин ты мой, человек лесной… Славный… Добрый… Погибать, так вместе. Погибать, так… О-о, Господи!..

Утром в зимовье висело гнетущее молчание. Эля таилась в постели. Аким затоплял печь, разогревая почти нетронутую уху. Парил в кожухе термоса над печкой сухари, пошвыркивал чай. Искрошив зубами сухарик, закурил и, громко кашлянув, произнес словно бы в пустоту:

– Ну, я посол! – Потоптался у порога и повторил: – Посол… В лес… В тайгу, значит. Надо капканы сымать, петли, кулемы спустить. Послезавтра двинемся. Дак ты это… гумажье[4] смотай, допрядывай, полусак дошивай, снаряжайся… кхе-кхе… Посол я.

– Хорошо, иди…

«Зачем я его позвала? Совратила. Испортила все!.. Истинно мамина дочь! Тоже спасать люблю. Избился „пана“ на полу. Холодно ему. Неуютно. Жалко мальчика. А какой он мальчик? В матросах был, с портовыми шлюхами гуливал… А-ах! Ну, все! Ну плевать! В конце концов это даже смешно: двое в тайге, в избушке… Все! Все! Встаю! И за дела. Делами попробую спастись, как хитрый пана».

Переживая горьковатый, но в то же время приятный стыд, Эля пусть припоздало, пусть не в свеже поняла, оценила неповторимость тех чувств, которые, наверное, испытывала и затем несла в себе как единственное, ей лишь ведомое счастье, девушка-невеста, познавшая заказанное природой наслаждение. Перейдя невидимый, сложный рубеж от невинности к тому, что открывало сладостный и мучительный смысл продления жизни, пусть в ней не сахар, не мед, пусть в ней брезжат одни только будни и обыденный конец за ними – радость торжествующей плоти, счастье и муки материнства высветят и будни сиянием непроходящего праздника, если он, конечно, не будет заранее отпразднован где-то в углу, тайком, блудливо, и два человека сберегут друг для друга очарование первого стыда, трепет, боль – все-все, что составляет прелесть сближения и тайну, их тайну, вечную, никогда никем еще не отгаданную и не повторенную.

Казалось, давно забылся тот хлыщеватый, роскошно одетый поэт, чью книжку мама «спасала»; однажды поэт пригласил Элю «покататься» на машине. Он разделался с нею, как повар с картошкой, раздавив не только душу, вроде бы и кожу с нее живьем ободрал, а ободранному, голому все уж нипочем. Бывали, ох бывали и встречи, случались и увлечения, но память упорно хранила, удерживала уверенного в себе поэта, по-собачьи оскалившегося, больно вонзившего в ее спину ногти. От бывалых женщин узнала она потом – первый грех и первый мужчина жизнью не изживаются, временем не стираются – клеймо это вечное. «И ненавидим мы, и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, и царствует в душе какой-то холод тайный…»

«Ах ты! Ах ты! Куда это все мы торопимся-то? Отчего так немилосердны к себе при всем нашем себялюбии?»

Эля надела полушубок, замотала голову вязаным шарфом, валенки, предупредительно повернутые голенищами к печи, насунула на ноги, подошвами почувствовала настоявшееся в них мягкое тепло – хмель в обуви лежит. Аким ушел в сапогах, значит, ненадолго – и эта маленькая радость опахнула сердце теплотою, отодвинула в сторону печали – много ль человеку, особенно женщине, надо – погладь, приласкай, и замурлыкает, на лапах присядет, к теплому прижмется.

Жиденькая, морковная зарица таяла за дальними перевалами, пришитыми неровным швом горной тайги к низкому серому небу. Тишина кругом лежала такая широкая и плотная, что нет, мнилось, и не было нигде никакого движения и жизни. Снежный лес в глубине загустел, с Эндэ, из норки, проточенной в шубе заснеженного густолесья, выкинуло упряжку – с бурлацкой брезентовой лямкой через плечи коренником шел сам «пана», в пристяжке стелилась по узкой тропе, суетливо перебирала тонкими лапами Розка, впряженная в сыромятную нехитрую шлею.

Груженная еловыми комельками кошевка катилась, гребла перед собою белый-белый таежный снег.

Аким издали улыбнулся Эле, Розка качнула хвостом, кинула его на холку, но тут же хвост сполз, выстелился по снегу, вывалив язык, натужно похрапывая, чуть даже скуля, Розка помогала хозяину тащить дрова к становью. Эля бросилась навстречу упряжке, пристроилась толкать возок руками сзади.

– Вот-вот, – не оборачиваясь, бросил Аким, – учись, под старость кусок хлеба!

* * *

Ладились выйти на брезгу[5], но Аким еще и еще проверял поклажу – не забыли ли чего? Еще и еще обходил возок, подпинывал что-то, подтягивал, подвязывал, и Эле подумалось: он никак не может решиться сделать первый шаг в глубь немереной, настороженной тайги – отвалить от избушки, словно сойти с покинутого корабля в пустынное море.

Собиравшаяся в дорогу старательно, но с легким сердцем – одежка, обувь, бельишко – все-все давно и заранее было выстирано, подшито, подбито, Эля не уставала дивиться, как ходовый, опытный вроде бы таежник Герцев легко, играючи, можно сказать, снарядился летом в поход. Может, потому и легко, что летом. А может, и его обуяла та бездумность, окутало то облако, что зовется розовым у людей увлекшихся или влюбленных. Любить-то, положим, он никого, кроме себя, не любил, увлечься же мог вполне. Спишем все на лето и на то, что оба были здоровы, свободны от всего и от забот о себе тоже, несли вещей укладно, харчей уедно, постели улежно – умещались в одном спальном мешке, гордый странник не мог допустить, чтобы женщина при нем мерзла.

Эля оглянулась на избушку, вдавившуюся в снег, не припертую стяжком, а заложенную в деревянную ручку строганым таячком охотника – этакая тонкая, крепкая палочка с лопаткой на одном конце – ею толкаются, когда ходят по тайге на лыжах, нащупывают след, промоину в речке, чарусу в болоте, ею откапывают ловушки и ею же, как догадалась Эля по обагренному концу, добивают в ловушках зверьков – необходимая палочка, жестокая работа, суровая жизнь, о которой много ей теперь ведомо. Знает она, например, отчего двери в лесных зимовьях отворяются вовнутрь – заметет снегом, откопаться возможно, набредет медведь – не вломится: он всякое добро тянет только на себя – так все непостижимо просто.

– Ну, благословесь! – обронил почти шепотом в предутреннюю морочь охотник и, удивившись шепоту, не давая подавить себя душевному гнету, прозвенел мальчишеским фальцетом: – Вперед, товариссы!

Шаркнули, лыжи, скрипнули полозья, взвизгнула Розка, дернулась, постромкой ее вскинуло вверх, она по-тараканьи заперебирала в воздухе лапами, опала на снег и, бочком прилепившись к ногам хозяина, потянула вместе с ним возок по дорожке, натоптанной к Эндэ. Вспахивался, песчано рассыпался под полозьями и ногами путников приполярный снег, скрипел он совсем не музыкально, а хрустел ржаво, крошился. Возле огороженной елушками проруби приостановились. Прорубку обметало снегом, по кружку она губасто намерзла. Возле нее было скользко, за ночь воронка проруби остыла, подернулась словно бы пленкой бледного жира, под пленкой шевелилась живая вода, вспыхивала пузырьками. Покинутые прорубка да и избушка будут еще какое-то время жить, остывая. Эля глядела на едва приметную, размазанную слабым светом избушку, ухороненную в глушине тайги. Отчетливо был виден на льдисто-выстуженном, гладком небе кончик бойко торчавшей железной трубы, почудилось: над нею, истекая, зримо кружится остатное избяное тепло.

вернуться

4

Гумажье – нитки, пряжа.

вернуться

5

Брезг – от слова «забрезжило», то есть чуть только начало светать.

89
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело