Искра жизни [перевод Р.Эйвадиса] - Ремарк Эрих Мария - Страница 47
- Предыдущая
- 47/88
- Следующая
Солнце стояло низко. Оно окрасило багровым цветом окна города. Целая улица, которая не пострадала во время бомбежек, светилась, словно дома пылали изнутри. В реке отражалось тревожное небо.
— А где он поет?
— На той стороне. Там, где стоят деревья.
Рут Холланд устремила неподвижный взгляд сквозь колючую проволоку на то, что было «на той стороне»: луг, поля, горстка деревьев, крестьянский дом под соломенной крышей и дальше, на холме, белый низкий домик с садом.
Бухер смотрел на нее. Солнечный свет сделал ее изможденное лицо чуть мягче. Он достал из кармана корку хлеба.
— Рут! Держи! Бергер дал мне это для тебя. Сегодня. Лишняя порция.
Он ловко бросил корку сквозь проволоку. Лицо ее дрогнуло. Корка лежала рядом с ней. Она ничего не отвечала.
— Это твой хлеб, — выговорила она наконец с трудом.
— Нет. Я уже съел свой.
Она глотнула.
— Ты только говоришь так…
— Да нет же, правда нет! — Он видел, как пальцы ее потянулись к корке.
— Ешь медленно. Так получается больше.
Она кивнула, уже жуя.
— Я и не могу быстро жевать. У меня опять выпал зуб. Они просто выпадают и все! И даже не больно. Это уже шестой.
— Если не больно, значит, ничего страшного. В нашем бараке у одного загноилась вся челюсть. Он все время стонал, пока не умер.
— У меня скоро совсем не останется зубов.
— Можно ведь вставить искусственные. У Лебенталя тоже вставная челюсть.
— Я не хочу вставную челюсть.
— А почему бы и нет? Многие ходят с протезами. В этом действительно ничего страшного нет, Рут.
— Никто мне здесь не будет делать протезы.
— Здесь, конечно, нет. А потом — можно будет заказать. Есть прекрасные протезы. Гораздо лучше, чем у Лебенталя. У него старый. Почти двадцать лет. Сейчас делают совсем другие — такие, что их совсем не чувствуешь. Они крепко держатся и выглядят лучше, чем настоящие зубы.
Рут доела хлеб и медленно обратила взгляд своих тусклых глаз к Бухеру.
— Йозеф… Ты действительно веришь, что мы когда-нибудь выберемся отсюда?
— Конечно! Еще как верю! 509-й тоже в это верит. Мы теперь все в это верим.
— А что потом?
— Потом… — Бухер еще никогда не заглядывал так далеко в будущее. — Потом мы будем на свободе, — произнес он, хотя и сам вряд ли смог бы по-настоящему представить себе это.
— Нам опять придется скрываться. Они опять начнут охотиться за нами. Как охотились раньше.
— Они больше не будут охотиться за нами.
Она долго молча смотрела на него.
— И ты в это веришь?
— Да.
Она покачала головой.
— Может, они и оставят нас в покое на некоторое время. Но потом они опять примутся за нас. Они не знают ничего другого…
Дрозд вновь запел. Его четкая, сладостная песнь была невыносима.
— Они больше не будут охотиться за нами, — повторил Бухер. — Мы будем вместе. Мы уйдем из лагеря. Забор из колючей проволоки снесут. Мы пересечем вон ту дорогу, и никто не будет в нас стрелять. Никто не вернет нас обратно. Мы пойдем через поля, войдем в какой-нибудь дом, такой, как тот белый, на той стороне, и сядем на стулья…
— Стулья…
— Да. На настоящие стулья. Там будет стол и фарфоровые тарелки, и огонь в камине…
— И люди, которые нас прогонят…
— Они не прогонят нас. Там будет кровать с одеялами и чистыми простынями. И хлеб, и молоко, и мясо…
Бухер заметил, что лицо ее исказилось.
— Ты должна в это верить, Рут, — произнес он беспомощно.
Она плакала без слез. Глаза ей просто заволокло какой-то мутной, дрожащей пеленой.
— В это так трудно поверить, Йозеф.
— Ты должна верить, — повторил он — Левинский принес новости: американцы и англичане уже давно перешли Рейн. Они придут. Они освободят нас. Скоро.
Сумерки наступили неожиданно. Солнце коснулось верхушки горы, и город мгновенно погрузился в голубую тьму. Окна погасли. Река затаилась. Все вокруг затихло. Умолк даже дрозд. Только небо ожило, разгорелось. Облака превратились в перламутровые кораблики. Широкие лучи, протянувшиеся к ним из-за горы, казались сотканными из света ветрами, которые гонят кораблики в багровую пропасть заката. Один из этих последних лучей упал на маленький белый домик, стоявший на холме, и он еще долго мерцал среди всеобщего мрака, словно маяк, такой близкий и в то же время такой далекий.
Они заметили птицу, когда она была уже совсем рядом — маленький черный комок с крыльями. Они увидели ее на фоне огромного неба; она взметнулась вверх, а потом вдруг, словно передумав, бросилась к земле; они увидели ее, и оба почувствовали, что надо что-то сделать, но даже не успели понять, что: ее четкий силуэт вдруг оказался совсем близко — маленькая головка с желтым клювом, расправленные крылья и круглая грудка, полная мелодий, — и в тот же миг раздалось легкое потрескивание; из заряженной электричеством колючей проволоки брызнули искры, крохотные, бледные, но смертельно опасные, и от птицы не осталось ничего, кроме обугленного кусочка мыса, повисшего на проволоке, у самой земли, крохотной лапки и клочка крыла, которое одним-единственным неосторожным взмахом разбудило смертью
— Это был дрозд, Йозеф!..
Бухер увидел ужас в глазах Рут Холланд.
— Нет, Рут, — проговорил он поспешно. — Это была другая птица. Это не дрозд. И даже если это был дрозд, то не тот, который пел, наверняка не тот, Рут, не наш дрозд…
— Ты уже, наверное, подумал, что я про тебя забыл, а? — спросил Хандке.
— Нет.
— Вчера было уже поздно. Но у нас еще есть время. Времени донести на тебя больше чем достаточно. Завтра, например. Целый день.
Он стоял перед 509-м.
— Ну что скажешь, миллионер? Швейцарский миллионер!.. Не волнуйся, они выколотят эти денежки из твоих почек, франк за франком.
— А зачем их выколачивать? Их можно получить гораздо проще. Я подписываю бумагу, и они мне больше не принадлежат. — 509-й твердо посмотрел Хандке в лицо. — Две с половиной тысячи. Это большие деньги.
— Пять тысяч, — поправил его Хандке, — для гестапо. Или ты думаешь, они захотят с тобой поделиться?
— Нет. Пять тысяч для гестапо, — подтвердил 509-й.
— А для тебя — кузлы и крест, и бункер, и Бройер со своими методами. А потом виселица.
— Это еще неизвестно.
Хандке рассмеялся.
— А что же еще? Почетная грамота? За запрещенные деньги?
— Нет, конечно. — Он все еще смотрел Хандке в лицо. Ему и самому казалось странным, что он не испытывает страха, хотя понимает, что жизнь его зависит от Хандке. Все его чувства вдруг заглушила ненависть. Не та мутная, слепая, маленькая ненависть — повседневная грошовая ненависть одной отчаявшейся, умирающей от голода твари к другой, — нет, он почувствовал в себе холодную, ясную, интеллигентную ненависть; он почувствовал ее так остро, что вынужден был опустить глаза, боясь, как бы Хандке не прочел ее в них.
— Ну, а что же тогда? Ты можешь мне сказать, ты, хитрожопая обезьяна?
509-му ударил в нос запах из рта Хандке. Это тоже было странным: вонь Малого лагеря почти совершенно исключала возможность какого-либо индивидуального запаха. 509-й понимал, что воспринимает этот запах не потому, что он сильнее царившего здесь запаха трупов; его обоняние выделило этот запах, потому что он ненавидел Хандке.
— Ты что, язык проглотил от страха?
Хандке пнул его в голень. 509-й не отпрянул назад.
— Я не думаю, что меня будут пытать, — произнес он спокойно и снова посмотрел Хандке в глаза. — Это было бы нецелесообразно. Я могу умереть раньше времени. Я слишком слаб и уже совсем не гожусь для их методов. В этом сейчас мое преимущество. Гестапо придется подождать со всем этим; я им нужен — до тех пор, пока деньги не окажутся в их руках. Я ведь единственный, кто может распоряжаться деньгами. В Швейцарии у гестапо нет власти. До тех пор, пока они не получат деньги, я в безопасности. А чтобы их получить, им понадобится некоторое время. А за это время многое может измениться.
- Предыдущая
- 47/88
- Следующая