Солдаты, которых предали - Вельц Гельмут - Страница 25
- Предыдущая
- 25/82
- Следующая
Мне приходится занять определенную позицию. Пауль ищет поддержки, я должен прийти ему на помощь. Рассказываю о том, что поведал мне Роммингер. Францу и Бергеру приходится заткнуться, когда они узнают о том, что творится «наверху». Они не в состоянии представить себе это.
– И знаете ли, такую критику по адресу руководства я слышал не только в Виннице. По дороге домой и на родине мне приходилось слышать немало отрицательных высказываний, надо только уметь слушать. Теперь доверие уже не то, что три года назад. А в общем и целом все считают: мы еще уйдем с подбитым глазом! Заварили кашу, теперь приходится расхлебывать!
Для меня как командира интересно послушать, 'как расходятся мнения моих офицеров. Молодые – те явные оптимисты, для которых таких понятий, как «право», «мораль» и «свобода», почти не существует. Воспитание, полученное в «Гитлерюгенд», явно подорвало их способность самостоятельно мыслить. Их воодушевили высокопарными словами, а теперь они ожесточенно воюют, не сознавая, что же, собственно, написано на их знамени. Опьянение фразами стало методом воспитания и превратилось в нормальное духовное состояние целого поколения, а лозунги, преследующие вполне определенную цель, стали содержанием его жизни.
Мне самому 31 год. Но здесь, на передовой, я вместе с доктором и Паулем Фидлером принадлежу к пожилым офицерам. Мы более трезво смотрим на вещи: ведь мы уже не школяры.
Когда выходим наружу, чтобы ехать в Калач, уже светает; морозно. Рядом со мной Франц, Эмиг и Гштатер. Мороз щиплет щеки. Хорошо, что закутались поплотнеем в открытой машине можно промерзнуть.
После небольшого отдыха в Питомнике едем дальше. Погода такая же, как вчера. Утренний туман рассеялся, выглянуло солнце. Однако мороз не сдал. Никто не спит, но все молчат. Слова замерзают на губах. Зато непрестанно курим, зажимая сигареты в неуклюжих меховых варежках. Франц раскуривает свою «соплегрейку», как назвал вчера Фидлер английскую трубку, которой так гордится лейтенант.
В Калаче царит дикая неразбериха. Страх перед русскими пронизывает войска. Я рад, что встретил одного офицера из штаба 24-й танковой дивизии. От него узнаю, что Маркграф в Суханове.
Находим на карте этот населенный пункт. Так вот где это! Гм, всего 30 километров отсюда, не больше. Что они там делают? Неужели русские пробились уже так далеко? Ответ на этот вопрос дать не может никто, а на предположения полагаться нельзя. Надо выяснить самим.
Сначала еду в армейскую саперную школу, чтобы забрать оттуда двух своих унтер-офицеров, которые проходят там краткосрочные курсы. Тщетно. Там уже пусто. Старый штабе-фельдфебель, очевидно начальник казармы, докладывает, что весь личный состав отбыл еще вчера, чтобы занять оборонительную позицию в нескольких километрах западнее. Точно наименование населенного пункта он назвать не может. Но не ждать же, пока солдаты вернутся! И мы сразу отправляемся в путь в направлении Суханове.
Не проехали мы и с полчаса, как перед нами возникает безрадостная картина. Навстречу движется толпа солдат – человек тридцать – сорок. Ползут как улитки, останавливаются каждые два, три, двадцать метров, постоят, потом кто-нибудь берется за палку – и взвод опять тащится несколько метров вперед. Одеты все в летнее обмундирование, ни на ком нет меховых или шерстяных вещей. Теплые наушники – единственное, что хоть немного отвечает времени года. Лица красные, у некоторых уже мертвенно-серые и пожелтевшие. Все это кажется мне чудовищным. Останавливаю солдат и зову к себе ближайшего:
– Что за подразделение?
Солдат уставился на меня лихорадочно блестящими глазами. Несмотря на холод, с него катится пот.
– Господин капитан, мы все тяжелобольные, у всех температура тридцать девять-сорок. Идем еще со вчерашнего утра.
– А откуда?
– Не знаю, как деревня называется. Километров пятьдесят отсюда. – Он показывает на северо-восток.
– А что вы делаете здесь?
– Нас просто вышвырнули из лазарета, потому что русские наступали. Врачи и санитары драпанули. Один нам даже сказал: если не хотите быть расстреляны, убирайтесь быстро в Калач! Вот мы и идем.
– А врач с вами есть?
– Ни одного. Куда они делись, не знаем. Бросили все как было и удрали.
– Не беспокойтесь, они будут наказаны. Самое главное для вас – попасть в другой госпиталь. До Калача еще 10 километров. Продержитесь?
– Не знаю, господин капитан. Вчера вечером один остался лежать в снегу. Прямо так упал на дороге и больше не встал. Надеемся, хоть остальные дойдут.
– Должны! Счастливо добраться!
Тем временем подошли еще восемь тяжелобольных, обступили нашу машину. Даю им пачку сигарет. Больше помочь нечем. Едем дальше.
Пахнет настоящей паникой: русские в пятидесяти километрах, как сказал солдат. Но кто знает, может быть, просто пронесся слух, а врачи уже потеряли от страха голову. Какая безответственность – выгнать на дорогу больных с высокой температурой и послать их на верную смерть! Ну подождите, задам я этим господам! Сегодня же вечером доложу по команде. Это я решил твердо.
Ледяной ветер метет по степи, обжигает лицо, поднимает целые облака свежевыпавшего снега, заметает наезженную колею. Машина с трудом пробирается вперед. Справа и слева тянется унылая равнина, покрытая снегом. Кое-где сквозь слой снега пробивается пожухлая степная трава. Крутые склоны и глубокие балки усложняют путь. Тони приходится подолгу ехать полустоя, держа одну руку перед глазами, а другую на руле, чтобы объезжать все ямы. Скорость соответствующая. Но без накатанной дороги, без указателей и ориентиров быстрее не поедешь.
Что это? Выстрелы? Или просто шум мотора? Еще! Артиллерийский огонь, сомнения нет! Из какого направления? И как далеко отсюда? Мнения расходятся: сильный ветер мешает определить. Он приглушает звуки, ускоряет их, уносит в сторону. Как сориентироваться? Во всяком случае это еще далеко. Мы успокаиваемся. Здесь, в этом районе, еще никого нет.
Слева на нас несется какая-то дикая стая, она быстро приближается к нам. Так описывал Карл Май{25} табуны диких лошадей, несущихся галопом, с развевающимися гривами… Но это и в самом деле лошади! Одни неоседланные, другие тащат поводья за собой… Видим окровавленные шеи и ободранные в кровь ноги. С жалобным ржанием кони пересекают дорогу метрах в двадцати впереди нас. Хромающие не отстают, у лошади белой масти вываливаются кишки. Кони исчезают так же внезапно, как появились. Их поглощает на востоке снежная пелена. Все это выглядит так, словно где-то вели бой целые кавалерийские соединения. Откуда же иначе столько кавалерийских коней? Вот это новость! Во всяком случае в этой войне мне еще не приходилось видеть эскадроны конницы, несущиеся с шашками наголо.
Лошади погибнут, подохнут от голода: корма они не найдут. Но здесь, на поле боя, где ежедневно решается и еще будет решаться судьба бесчисленного множества людей, смешно испытывать жалость к лошадям. И тем не менее это чувство закрадывается в нас. Ведь они-то уж совсем ни в чем не виноваты, а колесо войны безжалостно раздавило их.
На раздумья много времени не остается. Дорога – эта лишь слабо намеченная линия, которую находишь только потому, что она обозначена на карте, – оживляется. Мимо проезжает какой-то сонный всадник. Он ничего не видит и не слышит. За него думает лошадь, которая везет его вперед. Он мог бы показаться привидением, этот румын, если бы за ним не тащился, кое-как переваливаясь, целый караван – настоящее воплощение бедствия и отчаяния, вызывающее чувство острого сострадания. Мимо ковыляют солдаты с забинтованными головами, с руками в лубках. Двое с непокрытыми головами поддерживают третьего, у которого разбитое колено обвязано одеялом: просочившиеся капли крови замерзли на сапогах. Эти жалкие фигуры бредут теперь без цели, склонив голову на грудь. Глаз не видно. Головы со слипшимися волосами качаются из стороны в сторону при каждом шаге. Солдаты механически передвигают ноги.
Левой, правой, дальше, все дальше, левой, правой шагают они, живое олицетворение ужаса. Сил больше нет, но идти надо, надо во что бы то ни стало. Мы уже больше не люди, мы просто живые существа, все остальное отброшено в сторону, все остальное нам уже не нужно: видите, мы без оружия, без ремней, в одних лохмотьях. Мы опустошены и внутренне. Побросали все, даже не можем перечислить брошенное, потому что бросили и память, мы только спасаем свою жизнь, больше ничего. Это не мы шагаем сейчас, мы уже не люди, это шагает и хочет спастись во что бы то ни стало еще теплящаяся в нас жизнь, вызывая страх и взывая к состраданию. Тому, кто остановит нас, мы размозжим голову: прочь с нашего пути, в нашем положении мы готовы на все, мы не думаем, мы не можем думать, мы хотим только одного – жить. Левой, правой, все дальше. Не пяль на нас глаза, езжай своим путем, ты нам не нужен, дай дорогу: мы – разгромленное войско, но наша собственная жизнь нам дороже всего, мы спрячем ее там, где ее не найдет никто. Ну, с тебя этого хватит? Мы не годны больше даже как пушечное мясо, мы заражаем других, как чума, своим желанием уцелеть, а потому не спрашивай нас ни о чем, а то нам жалко, что твоя вдова будет плакать. Мы шагаем левой, правой, левой, правой… Дальше, все дальше…
- Предыдущая
- 25/82
- Следующая