Статьи и интервью - Стругацкие Аркадий и Борис - Страница 25
- Предыдущая
- 25/30
- Следующая
Оказалось — нет. Страшное оказалось НЕОПИСУЕМО страшным, а вот новое оказалось не таким уж и новым. Просто, как и в добрые старые времена варварства и невежества, все население опять разделилось на дураков и подлецов.
3. Дураки, как и встарь, не понимали, что с ними происходит, и дружно кричали, когда требовалось: УРА! ХАЙЛЬ! БАНЗАЙ! ОГНЯ! ЕЩЕ ОГНЯ! Со всех сторон и на все лады их убеждали, что они самые лучшие, самые честные, самые прогрессивные, самые умные, — и они верили в это и были счастливы тем особенным счастьем, которое способны испытывать именно и только дураки, когда им кажется, что они наконец попали на правую сторону.
Подлецы… На самом деле в большинстве своем они были вовсе и не подлецы никакие, а просто люди поумнее прочих или те, кому не повезло, и кто-то раскрыл им глаза, и они поняли вдруг, в каком жутком мире довелось им очнуться. Мы называем их этим поганым словом потому только, что самые честные из них и беспощадные к себе называли себя именно так. Разве же это не подлость (говорили они) — все знать, все понимать, видеть пропасть, в которую катится народ, страна, мир, и — молчать в общем хоре, а иногда даже не молчать — безголосо раскрывать и закрывать рот, дабы не уличили тебя во внутреннем эмигрантстве?..
Были, разумеется, и святые. («Разве мы не люди?») Из подлецов не было дороги в дураки, нет такой дороги у человека, была дорога в палачи, и была дорога в святые. Святых было меньше. Несравненно меньше.
«Разве мы не люди?..» Это — Герберт Джордж Уэллс. Самый замечательный писатель среди фантастов, самый блистательный фантаст среди писателей.
«Не ходить на четвереньках — это Закон. Разве мы не люди?
Не лакать воду языком — это Закон. Разве мы не люди?
Не охотиться за другими людьми — это Закон. Разве мы не люди?..
А тот, кто нарушает Закон, возвращается в Дом Страдания!..»
Страшный седой доктор Моро тщился с помощью окровавленного скальпеля превратить животное в человека, погрузив его для этого в горнило невыносимых страданий. Какая странная идея… И какая знакомая!
«Остров доктора Моро» был опубликован в 1896 году, а в двадцатом веке в нескольких странах разом была предпринята грандиозная попытка превратить в навоз целые народы и вырастить на этом навозе Нового Человека, пропустив его предварительно через горнило страданий.
И горели над целыми странами разнокалиберные заклинания:
Труд есть дело чести, дело доблести и геройства! (Разве мы не люди?)
Arbeit macht frei! (Разве мы не люди?)
Хаккоитиу! Восемь углов Вселенной — одна крыша!
Наша цель — коммунизм!
Wer ein Volk retten will kann nur heroisch denken!..
Из-под скальпеля Моро выходили: гиено-свинья, леопардо-человек, человеко-пес… Дрессировщики двадцатого века создавали монстров духа, целые поколения уродливых хамелеонов, души которых представляли собою противоестественный сплав Десяти заповедей, четырех Главных Указаний и самой передовой в мире Идеологии… Они мучили и увечили людей, как подопытных животных, тщась сделать их счастливыми…
Новый человек не спешил появляться. С плакатов и ярких лакированных картин он смотрел на это стадо нравственных химер — голубоглазый, белокурый, могучий, уверенный в себе и в ослепительном будущем, где людей не будет вовсе — будут Новые Человеки, и время наконец «прекратит течение свое».
Вряд ли Уэллс хотел что-то предсказать своим ранним романом. Скорее, он хотел выразить свой страх перед реальностью и ужасные предчувствия свои. А получилось Прорицание — самого высокого уровня достоверности, самого глубокого проникновения в суть вещей и событий.
Авторы антиутопий начала века ошибались прежде всего потому, что боялись, главным образом, потери свободы — свободы мысли, свободы выбора, свободы духа. Им казалось, что это самое страшное — потерять свободу мысли и свободу распоряжаться собою.
Выяснилось, однако, что никого, кроме них, это не пугает.
Выяснилось, что массовый человек не боится потерять свободу — он боится ее обрести.
Выяснилось, что «век пара и электричества, век просвещения и свободы» не уничтожил феодализма, он даже не ослабил и не обескровил его. Феодализм выстоял и в двадцатом веке дал последний арьергардный бой — тем более жестокий, что на вооружение оказались взяты и пар, и электричество, и все прочие плоды Века Просвещения.
Нас учили, что фашизм был реакцией монополистического капитала на Октябрьскую революцию. Ничего подобного. Все известные нам тоталитарные режимы, включая немецкий фашизм и казарменный социализм, были последней отчаянной попыткой феодализма отстоять свои позиции, отбросить надвинувшийся капитализм, уничтожить его там, где он не успел еще окрепнуть, вернуть старые добрые времена патернализма, когда над каждым холопом стоит свой барин-отец, а над всеми — батюшка-царь.
Не случайно же наиболее жестокие тоталитарные режимы возникли именно в тех странах, где свежи еще были воспоминания о монархии и где ненависть к капитализму — с его беспощадной рациональностью, с его равнодушием ко всему, кроме прибыли, с его ужасающими кризисами — была особенно сильна.
Ведь феодальные отношения складывались веками. На протяжении многих десятков поколений повторялось одно и то же: были холопы, и у каждого холопа был барин, и каждый барин, в свою очередь, тоже был чьим-то холопом (в том или ином смысле), и была не только пирамида последовательного ограбления и угнетения, но и пирамида покровительства и ответственности выше стоящего за стоящего ниже…
Человеческое сообщество нашло — как всегда, методом проб и ошибок, жестоких проб и кровавых ошибок — некое устойчивое состояние, соответствующее и уровню производительных сил, и массовой психологии миллионов, и это состояние оказалось в высшей степени устойчивым! Каждый отдавал — добровольно! — огромный кусок своей свободы в обмен на небольшой, но верный кусок хлеба и некоторую уверенность в завтрашнем дне. (Такова была еще совсем недавно цена того, что сейчас мы называем социальной защищенностью.)
Правда, когда и если кусок хлеба становился слишком уж мал или исчезала уверенность в завтрашнем дне (чрезмерно затянувшиеся войны, проигранные войны, чума), равновесие нарушалось и чудовищные по жестокости бунты сотрясали целые страны, но это были лишь кровавые минуты истории, а на протяжении многих и многих часов пирамида общественного устройства стояла неколебимо, ибо в сущности много ли человеку надо в этой жизни? Ежедневный ломоть хлеба да какая-никакая уверенность в завтрашнем дне…
Ранний капитализм эту устоявшуюся систему отношений разрушал без всякой пощады и вышвыривал вчерашнего раба на улицу, даруя ему полную свободу действий и оставляя его при этом без каких-либо гарантий. Это было страшно. Это было непостижимо. Это невозможно было вынести!
И вчерашний раб восстал.
Назад! Назад, в крепостное рабство, в теплый вонючий закуток — прижаться к барскому сапогу, барин суров, но милостив, он выпорет на конюшне, он отберет все, что ты заработал своим горбом, но, если случилось так, что ты не заработал ничего, он же и не даст тебе сдохнуть с голоду в этом жестоком равнодушном мире, где правят теперь потерявшие человечий облик и самое веру в Бога жестокие и равнодушные дельцы…
Барский сапог не замедлил объявиться. В разных странах явление его сопровождалось процессами не всегда сходными, и речи обладателя сапога звучали не одинаково в Германии, скажем, или в России. Однако потерявшие человечий облик и веру в Бога дельцы были взяты к ногтю повсюду и все — будь они разжиревшие на народных страданиях помещики и капиталисты или продавшие родину еврействующие плутократы. Социальная защищенность была обещана и обеспечена, патернализм восстановлен… Но какой ценой!.. (Замечательно, что в странах победившего капитализма вопрос о социальной защищенности тоже стоял и тоже решался отнюдь не бескровно, однако там обошлось все-таки без барского сапога и без тотального насилия над целыми народами.)
Двадцатый век оказался отнюдь не веком социалистических революций.
- Предыдущая
- 25/30
- Следующая