Пелко и волки - Семенова Мария Васильевна - Страница 46
- Предыдущая
- 46/47
- Следующая
Пелко легко мог добить его своим послушным копьем. И потом хвалиться перед парнями, не видевшими человеческой крови. Мог сделать еще лучше: просто уйти и оставить его здесь одного с Хаконом, Авайром и смертью. Мог увести коня, унести собаку и сказать, будто случайно встретил их на болоте. А Ратша пускай сидит здесь хоть до снега, хоть до следующей весны, получая все, что заслужил.
Пелко шел к словенину, неся копье, и мох пуще прежнего цеплял сапоги, опутывая лодыжки. Ратше вовсе незачем было ждать от корела пощады, да и не собирался он вымаливать себе жизнь, не собирался и отдавать ее так просто, без выкупа: слипшиеся пальцы затрепетали, поползли к лежавшему на коленях мечу… Однако усилие оказалось слишком велико и вдобавок невыносимо стронуло присохшую к ранам одежду. Яростное око помутнело, на миг погасло совсем, рука, не дотянувшись, соскользнула с бедра. Ратша понял, что защититься не сможет, и оскалил зубы, глядя на подходившего Пелко. Не то насмешливо улыбался, не то щерился, как погибающий волк… не разберешь.
А Пелко уже знал, что никогда не похвастается этой расправой перед ребятами, не расскажет о ней ни матери, ни Всеславе, ни брату Ниэре. Какое там! Он даже Мусти и Вихорю не посмотрит больше в глаза.
А что за радость совершать такие дела, о которых слова сказать нельзя будет, не умерев со стыда…
Пелко прислонил копье к дереву, сел около Ратши и вытащил свой острый охотничий нож. Ратша не пошевелился. Жизнь воина Давно уже ко всему его приготовила, а ночь, только что минувшая, – и подавно. Было отвращение к смерти от рук презираемого, но не было страха. Он не отвернется, когда корел примется выкалывать ему второй глаз.
Пелко расстегнул на нем тяжелый кожаный пояс, здоровой рукой отодрал словенина от сосны и уложил. Пухлая кочка, унизанная, что крупными бусами, отборными клюквинами, приняла тяжелое тело, и корелу послышался вздох. В тот лихой год некому было ей, клюкве, кланяться, некому было собирать вкусную красную ягоду в белые берестяные лукошки!
Охотник ловко вспорол на Ратше толстую куртку, залубеневшую, что дубовая кора, от грязи и крови, и осторожно распахнул ее, добираясь до тела. Под курткой оказалась рубашка, та самая, тайно скроенная Всеславой, – еще, небось, и лоскут из ворота продевала вовнутрь, отгоняя от жениха порчу да сглаз!.. И дело свое та рубашка, видимо, сделала. Не отвела от него острых мечей, но жизнь удержать все-таки помогла, не разрешила совсем вылететь вон… Пелко раскроил и ее, стал поливать из горсти болотной водой, отмачивая от ран. Этой новой муки Ратша не перенес. Молча обмяк, голова перекатилась к плечу. Тут и выпала из-за пазухи теплая невестина шапочка, разрубленная пополам и вся пропитанная кровью: корел не сразу смекнул, что это было такое, испугался, решив уже – само сердце вывалилось из груди!..
Развереженные раны вновь принялись кровоточить, прося повязок. Стянутая с Ратши рубашка валялась, разорванная на клочки, ни на что уже не пригодная. Пелко почему-то не догадался поживиться у гетов, снял и принялся полосовать свою собственную, матерью сшитую, во всех напастях сбереженную и его, беднягу-парня, будто родной рукой обнимавшую… А хотелось ему – заплакать.
Все это Ратше запомнилось плохо. Он смутно чувствовал, как возился над ним корел, и скривил стянутые холодом губы, поняв остатками меркнувшего сознания, что тот перевязывал его, а не добивал. Трусливый щенок так и не отважился дать ему скорую смерть, предпочтя вместо этого целую вечность переворачивать его и безжалостно тормошить. И бормотал что-то задыхающимся голосом на своем языке… Слов, сливавшихся для него в какой-то шум, Ратша уже не различал.
Но вот его укрыли чем-то теплым и оставили наконец в покое. Ему показалось – совсем ненадолго. И вдруг мягкие девичьи уста начали целовать его обезображенное лицо, сомкнутое веко, плотно стиснутые губы.
– Любый мой… – послышалось ему почему-то очень отчетливо. – Любый мой!..
Ратша содрогнулся всем телом. Поистине ничего подобного не было еще в его жизни, никогда не ласкали его нежные руки, не касались губы, не капали на грудь, на лицо горячие слезы… Он знал, что это не наяву. Подумал еще: в таком бреду не жалко и умереть. А больше уж он ничего не чувствовал и не слышал, с тем и погрузился тихонько в бездонную черноту.
9
Ратша пришел в себя еще раз, лежа лицом вверх на чем-то теплом и живом. Ему понадобилось немалое время, чтобы признать хорошо знакомую конскую спину: кто-то заботливо привязал его к ней, чтобы он, чего доброго, не свалился. Умница Вихорь бережно нес его вперед, и Ратша обратил внимание, что конь ступал по твердой земле, значит, болота остались позади. Чего от этого ждать, хорошего или плохого, Ратша не знал.
Потом он вдруг вспомнил о шапочке, которую берег под одеждой все эти дни, и нешуточно взволновался: уж не потерял ли, не выронил ли ненароком?.. Он хотел поискать ее, привычно потянулся к груди, но привязанная рука не подчинилась. И все-таки это беспомощное движение не пропало впустую: оказалось, в его ладони по-прежнему лежала другая рука. Чья? Определенно не Хаконова. Но от нее тоже шла жизнь, он это чувствовал. Пока он держится за нее, он не умрет. Ему захотелось спросить о Хаконе, узнать, что с ним сталось, успели ли спасти и его. Рядом, он слышал, разговаривали по-корельски, голосов было много и все незнакомые – наверное, эти люди несли гета, ведь навряд ли у них нашелся еще один конь.
Сделав усилие, он разодрал склеившиеся ресницы, открыл зрячий глаз и посмотрел вверх.
Он увидел над собой Гору Света… Точь-в-точь такую, как рассказывал Святобор. Неспешно плыла она в прозрачной сиреневой вышине, немыслимо огромная, окутанная жемчужным мглистым плащом… Ратша долго смотрел на нее, чувствуя, как уходит рвущая боль. Ему все казалось, будто он понял или вот-вот поймет что-то необыкновенное, но что именно, этого он ни за что не взялся бы объяснять…
Пелко вел Вихоря под уздцы, и сердце в нем плакало. Нелегко мальчишке-охотнику становиться взрослым мужчиной. Нелегко клешнистому раку, линяя, вылезать из крепкого панциря, вдруг сделавшегося мучительно узким: налетят прожорливые недруги, не пожалеют! А ведь все равно линяет, видно, надо зачем-то, и никак нельзя обойтись, и ничего, живет себе, не переводится – но живет, правда, лишь в самой чистой воде…
- Предыдущая
- 46/47
- Следующая