Огнем и мечом. Часть 1 - Сенкевич Генрик - Страница 84
- Предыдущая
- 84/100
- Следующая
Тут дiд на мгновение прервался и вздохнул, а по его примеру стали вздыхать и мужики. Их подходило все больше, а пан Скшетуский, хотя и знал, что все его люди должны быть уже готовы, сигнала к нападению не давал. Тихая эта ночь, пылающие костры, дикие фигуры и песня про пана Миколая Потоцкого, еще не допетая, пробудили в рыцаре какие-то странные мысли, какие-то безотчетные отголоски и грусть. Не вполне затянувшиеся раны его сердца открылись, и поручика охватила отчаянная тоска по утраченному счастью, по незабвенным тихим и покойным минутам. Он задумался и расстроился, а тем временем дiд продолжал песню:
Стань, обернися, глянь, задивися, которий вою†ш, Луком, стрiлами, порохом, кулями i мечем ширму†ш, Бо теж рицери i кавалери перед тим бували, Тим воювали, од того ж меча самi умирали.
Стань, обернися, глянь, задивися i скинь з серця буту, Наверни ока, которий з Потока iдеш на Славуту.
Невинни… душi береш за ушi, вольность одейму†ш, Короля не зна†ш, ради не дба†ш, сам собi сейму†ш.
Гей, поражайся, не запаляйся, бо ти рейментару†ш, Сам булавою, в сiм польскiм краю, як сам хочешь, керу†ш[110].
Дед снова замолчал. Вдруг из-под руки одного солдата выскользнул камешек и с шорохом покатился вниз. Несколько человек тут же стали вглядываться из-под ладоней в заросли над оврагом. Скшетуский, решив, что мешкать долее не следует, выстрелил в толпу из пистолета.
— Бей! Убивай! — крикнул он, и тридцать солдат дали залп прямо в лица мужикам, а затем с саблями в руках молниеносно съехали по наклонной стенке оврага к захваченным врасплох и растерявшимся головорезам.
— Бей! Убивай! — загремело у одного конца оврага.
— Бей! Убивай! — откликнулись дикие голоса с противоположного конца.
— Ярема! Ярема!
Нападение было столь неожиданно, замешательство столь велико, что мужичье, хотя и вооруженное, почти не сопротивлялось. Уже и без того в шайках взбунтовавшейся черни поговаривали, что Иеремия не без помощи злого духа может пребывать и сражаться сразу в нескольких местах, так что теперь имя это, обрушившись на мужиков, ничего подобного не ожидавших и ни к чему такому не подготовленных, словно имя самого злого духа, выбило у них оружие из рук. К тому же пики и косы в тесноте были бесполезны, поэтому, припертые, как стадо овец, к противоположному склону яра, полосуемые саблями по головам и лицам, побиваемые, пронзаемые, растаптываемые ногами, мужики, обезумев от страха, протягивали руки и, хватая неумолимое железо, гибли. Тихий бор наполнился зловещими звуками битвы. Некоторые пытались вскарабкаться по вертикальному склону, но, обдирая кожу, калеча руки, срывались на острия сабель. Одни умирали спокойно, другие молили о пощаде, третьи, не желая видеть смертной минуты, заслоняли лица руками, четвертые кидались ничком на землю, но свист сабель и вопли умирающих покрывал крик нападавших: «Ярема! Ярема!», — крик, от которого на мужицких головах волосы вставали дыбом, а смерть казалась еще страшнее.
Дед, однако, шарахнул одного из солдат лирою по голове, так что тот сразу опрокинулся, другого схватил за руку, чтобы помешать сабельному удару, причем ревел он от страха, точно буйвол.
Несколько человек, завидя такое, бросились изрубить его, но сюда же явился и пан Скшетуский.
— Живьем брать! Живьем брать! — крикнул он.
— Стой! — ревел дед. — Я шляхтич! Loquor latine![111] Я не дед! Стой, кому говорят! Сволота, кобыльи дети!
Но он не успел закончить своей литании, потому что пан Скшетуский глянул ему в лицо и закричал так, что склоны яра отозвались эхом:
— Заглоба!
И сразу, как дикий зверь, кинулся на деда, вцепился в его плечи, лицо приблизил к лицу и, тряся его, как грушу, крикнул:
— Где княжна? Где княжна?
— Жива! Здорова! В безопасности! — крикнул, в свою очередь, дед. — Пусти, сударь, черт побери, душу вытрясешь.
Тогда рыцаря нашего, которого не могли обороть ни плен, ни раны, ни болести, ни страшный Бурдабут, сокрушила счастливая весть. Руки его обмякли, лоб покрылся потом, он сполз на колени, лицо спрятал в ладонях и, упершись головою в склон оврага, замер в безмолвии, благодаря, как видно, господа.
Тем временем последние несчастные мужики были изрублены, если не считать предварительно связанных, каковым суждено было достаться в лагере кату, дабы вытянул из них нужные сведения. Остальные лежали распростертые и бездыханные. Схватка кончилась, шум и гам утихли. Солдаты сходились к своему командиру и, видя поручика на коленях у склона, тревожно переглядывались, не понимая, цел ли он. Он же встал, и лицо его было таким светлым, словно сама заря сияла в его душе.
— Где она? — спросил он Заглобу.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок могучий, никакое нападение ему не страшно. Она под опекой пани Славошевской и монахинь.
— Слава господу всемогущему! — сказал рыцарь, и в голосе его звучало бесконечное умиление. — Дай же мне, ваша милость, руку твою… От души, от души благодарю.
Внезапно он обратился к солдатам:
— Много пленных?
— Семнадцать, — ответили ему.
— Дарована мне радость великая, и милосердие во мне пробудилось. Отпустите их, — сказал пан Скшетуский.
Солдаты ушам не поверили. Такого в войсках Вишневецкого не бывало.
Скшетуский слегка сдвинул брови.
— Отпустите же их, — повторил он.
Солдаты ушли, но спустя мгновение старший есаул вернулся и сказал:
— Пане поручик, не верят, идти не смеют.
— А веревки развязаны?
— Так точно.
— Тогда оставляйте их тут, а сами по коням!
Спустя полчаса отряд снова продвигался в тишине по узкой тропинке. Теперь в небесах был месяц, проникавший длинными белыми лучами сквозь гущину деревьев и освещавший темные лесные глубины. Заглоба и Скшетуский, едучи впереди, разговаривали.
— Рассказывай же, ваша милость, все, что только знаешь про нее, — просил рыцарь. — Значит, ты это, ваша милость, ее из Богуновых рук вырвал?
— А кто же? Я ему и башку на прощанье обмотал, чтобы голоса не подал.
— Ну ты, сударь, толково придумал, истинный бог! Но как же вы до Бара добрались?
— Эй! Долго рассказывать, и лучше оно, пожалуй, в другой раз, потому что я страшно fatigatus и в горле от пения для хамов пересохло. Нет ли у тебя, сударь, выпить чего-нибудь?
— Найдется. Манерка вот с горелкой — держи!
Пан Заглоба схватил жестянку и опрокинул под усы; послышались громкие глотки, а пан Скшетуский, не в силах дождаться, когда они кончатся, продолжал спрашивать:
— А хороша ли она?
— Куда уж! — ответил пан Заглоба. — На сухое горло всякая годится!
— Да я о княжне!
— О княжне? Красавица писаная!
— Слава те господи! А хорошо ли ей в Баре?
— И в небесах лучше не бывает. Красою ее все corda пленились. Пани Славошевская, как родную, полюбила. А сколько кавалеров повлюблялось, так это, сударь, считать собьешься; да она о них, постоянной к твоей милости сердечной склонностью пылая, столько же думает, сколько я об этой, сударь, пустой манерке.
— Дай же ей, господи, здоровья, разлюбезной моей! — радостно повторял пан Скшетуский. — Значит, она благосклонно меня вспоминает?
— Вспоминает ли она твою милость? Да сказано тебе, что я диву давался, откуда в ней столько воздуха на вздохи берется. Все прямо только и сочувствуют, а больше всего монашечки, потому что она их своею приятностью вовсе завоевала. Это же она меня уговорила пуститься в оные рискованные приключения, из-за которых я чуть было живота не лишился, а все затем, чтобы до вашей милости непременно добрался и узнал, живы-здоровы ли. Сколько раз она хотела людей послать, да только никто не вызвался, пришлось вот мне в конце концов сжалиться и самому пойти. Так что, ежели б не одежа эта, я бы как пить дать с головою расстался. Но меня мужики за деда всюду принимают, потому как пою я очень приятно.
110
Приведенные отрывки взяты из песни того времени, записанной в «Летописце или малой хронике» Иоахима Ерлича. Издатель предполагает, что песню сложил сам Ерлич, но ничем предположения своего не подкрепляет. Хотя, с другой стороны, полонизмы, употребляемые автором песни, указывают ею национальное происхождение. (Примеч. автора.)
111
Я говорю по-латыни! (лат.).
- Предыдущая
- 84/100
- Следующая